Он, честно говоря, очень любил эти прогулки. А жене объяснял это тем, что они ему профессионально полезны. Давно миновало то время, когда он смотрел с некоторого столичного высока на благодушного, толстеющего, так и не приобретшего военной выправки одессита. Миновало то время, когда «словечки», манеры, интонация, которые вдруг пускал в ход Всехсвятский, заставляли его поднимать брови в некотором недоумении. И миновало то время, когда он любовался элегантным красавцем Щавинским и бессознательно ему подражал.
Когда в прошлом году начальник следственного отдела вышел на пенсию и прошел слух, что кандидат на эту должность — Всехсвятский, Никулин удивился: настолько неподходящим казался он ему. Конечно, выслуга лет, опыт, военные заслуги, звание подполковника... Но Щавинский, когда Никулин заикнулся об этом, только рукой махнул:
— Опять откажется — пришлют нам варяга. И ведь не уговорить его.
— А разве уже предлагали? Бывало?
— Бывало. Он хочет не руководить, а расследовать. Он, видишь ли, любит эту работу.
Никулин и сам начинал любить именно эту работу, а не свое студенческое о ней представление. И ощутил нечто вроде симпатии к Всехсвятскому, а ощутив, стал к нему присматриваться да прислушиваться, что о нем говорят. Говорили часто, но мало, только намеками: ну, это дело похоже на то, что Гень-Ванч вел... Пойти, Гень-Ванчу рассказать... Тот свистит, заливает — заслушаешься, а Гень-Ванч его так спокойно обрезал, знаешь, как он умеет...
А что за дела, какие ответы — неясно. Все всё и так знали и заранее смеялись дружно, как люди понимающие.
— Слыхали? Этот, новый, спрашивает: «Гень-Ванч, отчего вы на Утесова похожи?» «Разве? — говорит. — По-моему, Утесов похож на меня».
И опять все смеются. А острота, ох, не блеск!
Когда Никулину поручили его первое дело, начальник предупредил:
— Вы с Гень-Ванчем советуйтесь, на всякий случай.
Никулин не хотел советоваться, но допросы вел в присутствии Всехсвятского, и однажды тот сказал ему, как бы между прочим, что одного из свидетелей есть смысл вызвать повторно, — похоже, он знает больше, чем говорит. И оказался прав.
Все это было давно — больше двух лет назад. С тех пор было многое, и в частности это недавнее ковалевское дело. Они все посмеивались: «никулинская интуиция»! Как будто нужна интуиция, чтобы заметить в квартире женские туфли чужого размера! Но посмеивались или нет, а туфли помогли. Конечно, это еще не бог весть что, но все-таки... Конечно, он только обратил внимание на туфли, а все остальное неторопливо распутал Гень-Ванч, но все-таки, когда говорят про это дело, не одного Гень-Ванча поминают. Конечно, он понимает, что... И все-таки человеку нужны удачи — они подстегивают рост. Такое наблюдение сделал Гень-Ванч и сказал еще, что удачу надо уметь приманить, но этому научаешься постепенно.
Может, он и шаманил немного, как всякий настоящий мастер, и в кухню свою не впускал, но вообще-то не скрывал ничего и дела вел открыто. Щавинский как-то сказал:
— Секреты ремесла! Анекдот есть: один человек на глаз точно определял, сколько в стаде баранов. Его спросили, в чем секрет. Он признался: «Я не баранов считаю, а ноги, и потом делю на четыре». Вот и пользуйся таким секретом!
Пока что Никулин изучил если не производственные секреты Всехсвятского, то его привычки, повадку, манеру, эту самую ленивую манеру, которая вводила в заблуждение новых людей. Он знал, что в начале расследования Всехсвятский ведет всевозможные посторонние разговоры и о деле вроде бы и не думает; что на какой-то стадии он вдруг выпадает из сферы общения, замыкается и заметно грустнеет; потом он и вовсе день-два не показывается в управлении. А потом все закипает: вызываются свидетели, трещат телефоны, выписываются командировки, и обвинительное заключение наполняется фактами, тяжелыми и убедительными, как щуки в неводе.
Никулин ходил с Всехсвятским и в столовую обедать и к метро «Площадь Восстания», хотя ему можно было добираться домой на трамвае, и даже в «Север» пить кофе, потому что ничего крепче кофе Всехсвятский не пил. Он звал Всехсвятского в гости, но тот никак не мог собраться: все то, да се. А какое то и какое се, не объяснял. Но гулять с ним любил и иногда приглашал: пошли пофилософствуем. Узнав, что Никулин — ровесник его сына, Всехсвятский стал говорить ему «ты», и обоим это «ты» было приятно. Никулин подозревал, что большой близости с сыном у Всехсвятского не было. Сын-инженер работал, имел свою семью, вероятно, они с отцом виделись нечасто.
Всехсвятский предложил дойти до площади Восстания. Никулин согласился. Они шагали рядом в дружелюбном молчании. Никулин думал о допросе Костурича, у него была некая концепция, но он помалкивал, ждал, что скажет Всехсвятский.
— Слушай, ты часто бываешь на похоронах?
Никулин украдкой посмотрел на Евгения Ивановича: куда тот гнет? Увидел не выражение лица, а лицо — полнеющее лицо с сеткой багровых прожилок на скулах, с ожиревшим подбородком, с седоватой растительностью, пробивающейся из ушей.
— Да нет, не очень.
— А все-таки?
— Ну... В этом году несколько раз. Двое из нашего управления. И моих родителей друзья. В общем, раз пять.
— Только в этом году раз пять? Такой молодой человек?
— Так я же не сверстников провожал, Гень-Ваныч.
Никулин сказал и смутился. Он опять сбоку взглянул на своего спутника, на этот раз не увидел ничего: ветер с колючим снегом хлестнул его по векам.
— А я в твоем возрасте никогда не бывал на похоронах, — сказал Всехсвятский задумчиво. — Тебе сколько? Двадцать два? Двадцать три?
— Мне уже двадцать пять, Гень-Ваныч.
— Двадцать пять? Мне было двадцать пять в сорок третьем году.