Наташа всегда была такая: не чересчур логичная. Разве это любовь — то, что у нее к Алику?
Наташа не может забыть, как у них все было вначале.
Но это когда было! Разве могла она тогда подумать, во что это выльется? Чем закончится?
И все-таки нет, не может быть того, на что намекает Всехсвятский. Ему надо было бы объяснить другое, может, он тогда понял бы, что Алик просто ребенок. Очень большой, очень нелепый и с недостатками, даже пороками взрослых, но все-таки ребенок. А главное — добрый. А Всехсвятский этого никогда не увидит, потому что, если он будет допрашивать Алика, Алик наверняка начнет выдрючиваться.
Любовь! Для того, чтобы назвать то, что у нее к Алику, нужно было бы выдумать совсем какое-то новое слово. Пока что этого одного слова нет, никто не придумал. И хорошо, что не придумал. Не названо — значит, и нету ничего. Мама права.
Она поехала к Кириллу на работу.
Все кончилось — в тот самый день кончилось, когда они смотрели «Мертвый сезон». Когда она вдруг почувствовала, что ей тут не место, что она должна уйти.
Что это такое было? И он вроде бы не удивился нисколько. Что это было? Сидели рядом — и как будто за тысячу километров друг от друга. Отчего это случилось и почему одновременно у обоих?
Она приехала в Дом быта, где он работал, поднялась на второй этаж и сразу увидела его.
Он ее не увидел. Он разговаривал со статной девушкой в голубом рабочем халате. У нее было яркое лицо и короткие седые волосы. Она смеялась: закидывала голову, показывала белое горло, выпячивала грудь. А он смотрел на нее так, что каждому было ясно: это близкие люди. Женщины проходили мимо них в парикмахерскую, в маникюрный зал, в косметический кабинет, поглядывали — и сразу же отводили глаза: так все было ясно, что неприлично было глядеть.
И Алле тоже надо было бы отвернуться, но она стояла и смотрела.
Наконец, он ее заметил. Его оживленное лицо сразу остановилось и застыло. Потом он улыбнулся, что-то сказал женщине и подошел:
— Какими судьбами?
— Да вот, пришла...
— Я думал, совсем меня забыла. Не звонишь, не появляешься нигде...
— И ты ведь не звонишь, — сказала она, и это, помимо ее воли, прозвучало упреком.
Он сказал очень серьезно:
— Мне было неудобно.
— Я понимаю, — сказала она.
Она и правда понимала. Ей самой было неудобно: неудобно, что она пришла сюда, что зачем-то разговаривает с ним тут в холле, у всех на виду. Девушка с седыми волосами осторожно осмотрела ее, потом, видимо, успокоилась и ушла. Но молодая кассирша лукаво поглядывала на них со своего высокого табурета, и хорошенькие парикмахерши в голубых коротких халатиках то и дело шмыгали мимо. Она посмотрела на него, надеясь, что он поймет, как ей неловко тут стоять, что-нибудь скажет, уведет — ну, хоть в сторонку куда-нибудь. Но глаза его словно стеклянной пленкой покрылись — он ничего не хотел ни видеть, ни понимать, он, наверное, думал: зачем она пришла? Небось, выяснять отношения! Господи, неужели им всем делать нечего, этим парикмахершам, снуют, как муравьи!
— Мне надо спросить тебя...
— Да?
Вежливо, с легкой улыбкой.
— Зачем ты... Нет, я не то хотела сказать. Ты только Алику рассказал про звонки? Ну, про те звонки, помнишь...
— Только! — сказал он, пожав плечами. — А что, разве еще кто-нибудь знал? Понимаешь, меня этот твой следователь тоже спрашивал: не рассказывал ли я еще кому-нибудь? Зачем бы я стал рассказывать?
— Но ведь Алику-то ты зачем-то сказал!
И опять это прозвучало упреком. Что за странность, она вовсе не собиралась его упрекать ни в чем. Но на него это произвело неожиданное действие: стеклянная пленка растаяла, он посмотрел на нее очень серьезно:
— Но ведь я это ради тебя... Ты вспомни!
Она и так помнила. Но уж очень ей хотелось, чтобы он сказал: а, да, при этом было еще пять человек.
— А он влетел на пятнадцать суток! — сказал Кирилл сочувственно. — Бедняга. Там ведь и передач нельзя!