— Ура-а-а!
Я заглушил двигатель. В наступившей относительной тишине (если не считать рева толпы) гулко бахнул выстрел. Я дернулся к кобуре, но тут же расслабился.
На крыше кузницы стоял Архип с ружьем, направленным в зенит. Бах! Второй ствол.
— Салют, вашу мать! — заорал кузнец, сверкая зубами в свете костров.
Мы вылезли из кабины. Аня пошатнулась спросонья, и я подхватил её, ставя на землю.
На плацу, прямо на утрамбованной земле, где обычно строятся смены, стояли столы. Длинные ряды грубо сколоченных досок, которые даже не пытались накрыть скатертями. Да и зачем? Дерево было выскоблено до желтизны.
И столы эти ломились.
Здесь не было рябчиков и французского шампанского. Здесь стояли ведерные котлы, от которых валил пар. Гречневая каша с тушенкой — той самой, что мы научились катать в банки. Жареная оленина большими кусками. Горы мочёной брусники в берестяных туесах. Хлеб — черный, испеченный видимо только сегодня. И штофы. Зеленое стекло поблескивало в свете огня через каждые полметра.
— Ну, Андрей Петрович, Анна Сергеевна! — навстречу, расталкивая народ, вышли Черепановы.
Мирон держал в руках гармонь, развернув меха во всю ширь, а Ефим смотрел на нас с какой-то детской, недоверчивой радостью.
— Ждали! — крикнул Мирон. — Думали, загуляете в городе!
— Где ж мы загуляем, когда тут такое? — рассмеялся я, обводя рукой пиршество.
К нам подошел Игнат. Он был уже успел сбросить парадный мундир и был лишь в простой рубахе, расстегнутой на вороте, но зато при шашке. В руке он держал здоровенную глиняную кружку.
— Тихо! — гаркнул он так, что даже костры, казалось, притихли.
Народ замер. Сотни лиц — чумазых, обветренных, шрамы, бороды, молодые и старые — все они смотрели на нас. На меня и на Аню.
Здесь были все. Мои «старики» — Семён, Петруха, Ванька. Мастера с Невьянска, которых я переманил правдой и рублем. Угрюмые староверы, веселые каторжане, бывшие солдаты.
Игнат поднял кружку.
— Я речей красивых говорить не умею, — начал он, глядя мне в глаза. — Я солдат. Мое дело — чтоб враг не прошел. Но скажу одно. Андрей Петрович… Ты нас людьми сделал. Не скотиной рабочей, а людьми. А ты, Анна Сергеевна… — он повернулся к Ане, и голос его дрогнул, став вдруг мягким, почти отеческим. — Ты за ним в огонь пошла. И в грязь нашу, и в мазут. Значит, настоящая.
Он вдохнул и рявкнул:
— За командира и его жену! Чтоб снаряды летели мимо, а золото — в карман! Ура!
— Ура-а-а! — подхватила площадь.
Кружки сдвинулись. Я принял чью-то протянутую тару, плеснул туда из штофа. Ане сунули стакан с чем-то красным — морс, кажется.
Мы выпили. Самогон обжег горло, провалился горячим комом, вышибая слезу и усталость.
А потом началось то, чего не увидишь ни в одном столичном салоне.
Жизнь. Грубая, яростная и веселая жизнь.
Мирон рванул меха гармони, и она взвизгнула, выдавая «Барыню». Кто-то свистнул в два пальца. Парни пошли в пляс, взбивая сапогами пыль. Девки из поселенцев, хохоча, присоединились к кругу.
Мы сели за стол. Прямо так, на лавку, плечом к плечу с забойщиками.
Напротив меня сидел Ефим Черепанов. Он держал кружку обеими руками и смотрел на меня. С таким глубоким и искренним удивлением, что мне стало даже неловко. Крепостной механик, гений, чьи руки стоили дороже золота, привык, что барин — это где-то там, высоко. А тут хозяин пьет с ним, ломает хлеб и смеется над шутками.
— Ешь, Ефим, — кивнул я ему на оленину. — Остынет.
— Ем, Андрей Петрович, ем… — пробормотал он. — Чудно это всё. Будто сон.