Двери распахнулись, и в проем хлынул свет, разрезая церковный полумрак на две половины. Толпа охнула, качнулась, и этот единый вздох сотен людей ударил по ушам сильнее любого колокола. А потом наступила тишина.
Такая, что стало слышно, как трещит фитиль в паникадиле под самым куполом.
Аня шла по проходу.
Я видел ее сотни раз. Видел в дорожной пыли, когда она тряслась рядом со мной на «Ерофеиче». Видел в мазуте, с гаечным ключом, злую и уставшую. Видел в бальном зале, холодной и неприступной, как крепость.
Но такой я не видел ее никогда.
Мадам Дюбуа не обманула. Это был не просто наряд, это был выстрел в упор. Белоснежный шелк струился по ее фигуре, словно живой, обнимая талию и рассыпаясь пеной вологодского кружева на лифе. Длинные и строгие рукава из тончайшей ткани. Шлейф полз за ней по каменному полу, как пена за кораблем, и, клянусь, я готов был лично нести этот хвост, лишь бы он не зацепился за какую-нибудь щербину.
Фата. Она была похожа на утренний туман над Виширой, легкая, прозрачная и одновременно скрывающая, но не прячущая.
В ушах вспыхивали зеленые искры. Те самые изумруды. Они жили своей жизнью, ловя скупые лучи солнца, пробивающиеся сквозь витражи, и подмигивали мне, напоминая о том дне, когда мы просто гуляли по городу, как обычные люди.
Я забыл, как дышать. Воздух застрял в горле колючим комом.
Господи, Андрей, подумал я, глядя на нее. Ты — водитель вездехода. Ты — бывший фельдшер. Ты месил грязь, штопал пьяниц и матерился, когда садился аккумулятор в минус сорок. А теперь к тебе идет женщина, ради которой в старые времена развязывали войны. И она идет к тебе не по принуждению, не из-за денег дяди, а потому что верит в твое безумие.
Она подошла к аналою и встала рядом.
Я чувствовал тепло, исходящее от нее, даже не касаясь рукой.
Она повернула голову. Наши взгляды встретились.
В ее глазах плескался страх — тот самый, который она признавала вчера вечером. Страх перед неизвестностью, перед толпой и перед будущим. Но глубже, за этим страхом, там горела такая решимость, что мне захотелось немедленно свернуть горы. Или построить еще один завод. Прямо сейчас.
Она улыбнулась. Едва заметно, уголками губ и подмигнула. «Держись, инженер, — читалось в этом взгляде. — Прорвемся».
Отец Серафим вышел вперед. Золотое облачение сияло, делая его похожим на византийского святого, сошедшего с иконы. Он поднял руки, и его голос заполнил пространство храма, густой и мощный, улетающий вверх, к расписанным сводам.
— Благословен Бог наш…
Я стоял, вытянувшись в струну, боясь пошевелиться, чтобы не хрустнула накрахмаленная манишка, не сбился ритм этого священнодействия. Я не был глубоко верующим человеком в своей прошлой жизни, да и здесь вера была скорее данью традиции, чем потребностью души. Но сейчас, в эту минуту, что-то дрогнуло внутри.
Сзади возникло какое-то движение.
Венцы.
Я скосил глаза. Наш Степан, бледный до синевы, держал корону над головой Ани. Руки у него тряслись так, что я всерьез опасался за прическу невесты. Бедняга вцепился в золотой обод, как утопающий за соломинку, и даже не моргал.
Надо мной навис Игнат. Старый служака стоял, как скала, но я чувствовал, как напряжены его мышцы. Венец был литым настоящим золотом, и держать его на вытянутых руках добрых сорок минут — это вам не из ружья палить. Но Игнат держал. Надежно. Как держал оборону «Лисьего Хвоста».
— Исаие, ликуй… — грянул хор.
Отец Серафим взял меня за руку, мою руку накрыл краем епитрахили, а сверху положил ладонь Ани.
Ее рука была не просто теплой, а горячей и живой.
Мы пошли вокруг аналоя.
Первый круг. Второй. Третий.
Я шел и думал о том, что этот круг — символичный цикл. Замкнутый контур. Как система смазки в двигателе. Как оборот колеса. Мы замыкаем нашу жизнь друг на друге, и теперь, чтобы разорвать этот круг, придется ломать хребет самой судьбе.
Мы остановились. Венцы убрали (Степан выдохнул так громко, что на него шикнула какая-то старуха).
Священник посмотрел мне в глаза.