Мастерскую он держал для блезиру. Зарабатывал тем, что торговал листовой медью и листовым железом — закупал большими партиями и сбывал их перекупщикам, которые в свою очередь по 10–20 листов продавали мастеровым. Вечерами Арсен играл в зары.
— Играй, не бойся! Свежая рука выигрывает, — уверял он.
Когда шла игра на крупные суммы, Арсен мне говорил:
— Сядь рядом, будешь моим глазом!
Быть глазом — значило болеть за играющего, страстно хотеть (и чем больше, чем сильнее ты этого хочешь, тем больше шансов на успех), чтобы брошенные кости легли выигрышно — двумя шестёрками, пятёрками или тройками вверх…
Арсен много пил. Выиграет — пьёт. Проиграет — тем более. У него всегда было много денег. Он их тратил хищно, безумно.
— Из-за этого дерьма человек идёт на всё, — говорил Арсен и сам же шёл на всё — играл, спекулировал.
В те годы и в той среде, где я рос (улица, двор и т. д.), «именитых блатных» воспринимали чуть ли не как героев. «Блатная жизнь» представлялась нам, мальчишкам, чем-то возвышенным и желанным. Мы старались подражать именитым, усваивали их жаргон и говорили не «часы», а «бока», не «туфли», а «корочки»… Мы усвоили специфически значение слова «человек»: только признанный блатной мог назвать себя человеком. Чтобы выбиться в люди и иметь право так себя называть, надо было заручиться поддержкой двух-трёх настоящих «человеков».
— Кого ты знаешь из людей? — спрашивали новичка, рискнувшего назвать себя человеком. И если новичок ссылался на имена не очень популярные, следовал ответ: — Они сами фрайера!
Это означало, что в новичке не признали человека, что он — фрайер. Фрайера изгоняли из общества людей, а то и били (в зависимости от того, признавали его вредным или безвредным).
Ох, как я мечтал стать человеком, мечтал о том дне, когда меня спросят: «Кого ты знаешь из людей?», и я смогу назвать известных людей города — Бичико, Хозика, Азата, Мотю…
Хозик приходился нам родственником, поэтому я думал о нём с надеждой и особенной нежностью. Я обожал его. Иногда он заходил в мастерскую Арсена посидеть, поговорить. Носил он кожанку, мягкие модные сапоги, плотно обтягивающие икры высоких ног. Он улыбался — и на щеках образовывались ямочки. Он был обаятелен. Глядя на него, можно было принять его за человека в обычном, простом и высоком смысле этого слова. Но он был другим…
Помню, как мой отец советовал родителям Хозика женить его:
— Женится — начнёт работать. Пусть зарабатывает свой хлеб честно, своим трудом.
Хозика женили, а он, как и раньше, не приходил ночами домой, считал себя «человеком» и не работал…
Я так и не удостоился дружбы знаменитых блатных, не стал «человеком». Прошли годы, и мне открылась истина: быть человеком — значит зарабатывать свой хлеб честно, своим трудом.
В этих бесхитростных словах — мудрость веков. В них — вся человеческая мудрость.
В сапожной мастерской
Первые послевоенные годы. Небольшой город на берегу Чёрного моря. Я с отцом в сапожной мастерской Серго Барсегяна. Он, как и мы, родом из Ахалциха. Поэтому отец при — вёл меня к нему.
— Ремесленник, — говорит отец, — если будет первую половину дня голодным, то к вечеру на хлеб заработает. Ремесло — золотой браслет.
Так отец устраивал меня учеником в мастерскую Барсегяна. В те годы были в моде дамские туфли с толстыми невысокими каблуками и открытым рантом, к которому подошва пришивалась белыми бисеринками стёжки. Заграничная дамская обувь на шпилечках вызывала тогда недоумение. Исстрадавшиеся и обносившиеся за войну женщины, редкие обладательницы посылок, в которых оказывались остроносые дамские туфли с длиннющими тоненькими каблуками, плакали от огорчения, но отказывались носить нелепую обувь.
Сапожники, к которым они обращались за помощью, разглядывали из любопытства странные дамские туфли и объясняли, что нельзя ничего сделать.
Мастерская Барсегяна, принимавшая заказы по блату на модную дамскую и мужскую обувь, считалась лучшей в городе.
Серго Барсегян заведовал мастерской. Хромовые царские сапоги с прямоугольными приплюснутыми носками, тщательно отутюженные галифе и гимнастёрка, широкий ремень, к которому изящно прилегала кобура с дамским пистолетом (у Барсегяна было официальное разрешение на пистолет), — всего этого было достаточно, чтобы Серго не сидел, а восседал в своей комнате заведующего и чтобы все мы благоговели перед ним.
Сам Серго ничего не шил. Он принимал заказы, а в комнате за перегородкой сидели мастера (около десяти человек) и работали. Серго получал деньги, рассчитывался с мастерами и еженедельно вручал пакет Каландарову, одному из руководителей артели сапожников.
О Каландарове говорили как об умнейшем человеке. Он был очень популярен среди сапожников. А то, что Каландаров брал взятки, об этом даже никто и не думал, потому что никто не считал, что он — взяточник. Считалось, что платить Каландарову надо, что это само собой разумеющаяся обязанность сапожников.
Каландаров приходил за деньгами по субботам. Высокого роста, пьяный (трезвым его никто и никогда не видел), он всегда напевал что-то невнятное и однообразное. Напевая, он вскидывал руки, прижимал их к груди, словно бы кого обнимал, затем опускал и глубоко задумывался…
Я всё хотел узнать, о чём же он поёт. И однажды мне удалось разобрать слова:
Когда он произносил последние слова «…дай тебя обнять», то театрально вскидывал руки. В это самое время Барсегян протягивал ему пакет с деньгами. Каландаров прерывал пение, окидывал Барсегяна мутным взглядом и, сказав «эвалла» (так он прощался), уходил.
Серго Барсегян запирался после работы со своими друзьями в мастерской и пил. Дружил он преимущественно с офицерами в отставке. В самый разгар сомнительного веселья он доставал свой пистолет и стрелял в потолок. Стрелял, чтобы высвободиться от бремени нахлынувших чувств, чтобы не томиться молча. Пальба Барсегяна означала также, что он приветствует своих гостей, что он им рад.