Утром мы с отцом пошли к ветеринарной больнице. Ждали, когда выведут лошадей.
Наша белая лошадь узнала нас. Она нервно вскидывала голову и широко открытыми ноздрями шумно захватывала воздух.
— Понимает, что расстаёмся, — говорил отец, поглаживая длинную, упругую шею лошади.
В день, когда мы расстались с нашим белым конём, кончилось моё детство.
В первый же год войны нашу школу отвели под жильё беженцам, а нас, учеников, перевели в другую школу, к другой учительнице. Первой моей учительницей была Зинаида Кирилловна Плотникова — красивая молодая женщина. Она любила детей, и дети её любили. Мы учились хорошо, радостно.
— За сына можете не беспокоиться, — с гордостью повторяла мама слова Зинаиды Кирилловны.
В третий класс я перешёл с похвальной грамотой. Но в другой школе и у другой учительницы я стал плохо учиться. Новая учительница, женщина несправедливая и злая, меня невзлюбила особенно. Я не запомнил, как её звали, но при слове «ненастье» (она объясняла это слово и кричала на нас, непонятливых детей) вижу её бледное морщинистое лицо, обильно посыпанное пудрой.
В новой школе, у новой учительницы, я промучился целых два года и был исключён как безнадёжный двоечник. Мама сняла со стены похвальную грамоту, которую я получил во втором классе (грамота была вставлена в простенькую стеклянную раму и окантована синей бумажной ленточкой), и пошла в школу. Вернувшись, мама сказала:
— Директор говорит, это уже прошло. Это, говорит, прошло.
Я был счастлив, что избавился от необходимости ходить в школу — туда, где меня никто не любил и где я никого не любил.
У меня был друг Юзик. Он тоже не ходил в школу. Он рос без родных. Оказавшись вне школы, я ещё больше сдружился с ним. Какое-то время мы торговали папиросами. Делал их Юзик. Из тонкой бумаги (бумага так и называлась — папиросная) он скатывал гильзы, а из толстой грубой бумаги клеил мундштуки. Гильзы можно было набивать табаком с помощью специального устройства — металлической трубочки. Но трубочка часто рвала гильзы. Поэтому Юзик скатывал табак в новую хрустящую рублёвку и ловко выстреливал из неё в гильзу.
Торговали мы вечерами. На углу под часами (место было многолюдное, шумное — рядом вокзал) мы с Юзиком выкрикивали рекламу:
Оптовикам (тот, кто покупал папиросы сразу на два рубля считался оптовиком!) мы делали скидку — торговали по всем законам большого бизнеса. Здесь же на углу продавали солёные огурцы, варёную кукурузу….
кричали такие же, как мы, подростки.
зазывал клиентов худой Мнац, чистильщик сапог.
Оттого что я торговал папиросами, у меня появились деньги, и я стал играть на деньги. По мелочи, но начало было положено — я научился играть в зáры (игральные кости). Много лет спустя я узнал, что игра в кости делала людей несчастными уже во времена отдалённые.
сказано в Ведах.
И чтобы я не сбился с пути окончательно, родные определили меня учеником в лудильную мастерскую Арсена, нашего родственника.
Представляя меня Арсену, отец сокрушался, говорил, что меня выгнали из школы, что я совсем отбился от рук, вожусь с мальчишками сомнительной репутации. Арсен слушал и улыбался. Ему нравилось, что я такой непутёвый.
— Хорошо, — сказал он отцу, — если парень расторопный, возьму его.
Арсен, круглолицый, краснощёкий мужчина с покалеченной на фронте рукой, имел обыкновение доверчиво улыбаться собеседнику. У него были большие выразительные глаза. Улыбаясь, он смотрел так, словно вот-вот скажет что-то очень важное. Но он молчал. А глаза говорили. Так смотрят умные собаки…
Арсен снимал мастерскую рядом с базаром, на шумной улице жестянщиков и лудильщиков. Длинное, с высоченным потолком помещение выходило в узкий маленький дворик, набитый пустыми винтовочными гильзами. Несколько старых медных казанов валялось в мастерской за горном. Каждое утро я брал один из этих казанов, становился на стул и насаживал на гвоздь, прибитый высоко над дверьми. Двери открывались па улицу и заменяли нам витрину. Люди смотрели на дверь со старым, обгоревшим по краям казаном и приносили нам свою медную утварь для починки и лужения.
На меня была возложена странная обязанность. Ученики, как правило, зазывают клиентов, а я их гнал. Крестьяне раз в год приезжали на день-другой в город и спешили управиться со всеми делами. А я им говорил, что работы у нас много, поэтому посуда будет готова не раньше как через два-три месяца. Назойливых клиентов я отсылал в соседние лудильные мастерские — там сделают быстрее.
Был случай, однако, когда крестьянин согласился ждать три месяца. Он решил, что наша мастерская загружена работой потому, что это образцовая мастерская.
— Если здесь лудят так хорошо, почему бы и не подождать?
Узнав, в чём дело, молчаливый Арсен раскричался:
— Ты что, не видишь, что ребёнок (Арсен показывал на меня) ничего не понимает? Такую посуду мы вообще не берём: категория не та. Понимаешь, не та…
Когда Арсен нервничал, он не договаривал слова, его трудно было понять. Но крестьянин сразу же смекнул, что попал не в ту мастерскую и не к тем людям.
Однажды моя бабушка вручила мне для лужения свою медную кружку. И хотя я ей сказал, что у нас много работы, что мы лудим посуду «другой категории», бабушка настояла на своём. Арсен, к моему удивлению, отнёсся к просьбе бабушки спокойно. Он отдал кружку в лудильную мастерскую братьев Триондофилиди.
— Если что ещё надо полудить, принеси. Триондофилиди — хорошие мастера, — сказал Арсен. Сам он не лудил и лудить не умел. Мы разжигали горн, когда надо было приготовить яичницу или поджарить колбасу. — Лудильщик! Разве это ремесло — весь день отмывать чужую грязную посуду. Я тебя научу жить, — говорил Арсен.