Вера отвернула лицо к стенке и затихла. Будто ее не стало. А нарком, казалось, сошел с ума.
Я словно потеряла рассудок. У цинизма нет границ — это понятно. Но наблюдать подобную сцену оказалось еще трудней, чем быть наложницей. Я взмокла вся, издергалась, сердце готово было выпрыгнуть из груди.
— Может, погасить свет? — предложила я.
— Не надо! — горячо отозвался Лаврентий Павлович. — Я хочу видеть ваши глаза, ваши слезы. Ишь, обиженные, ко-ко-ко! Для чего же вы тагда есть? Кто-то должен вас топтать.
Он еще что-то ворчал, прихватив трусы и удалившись на кухню, но слов я не разобрала. Потом он отдыхал, сидя за столом. Ел соленые греческие маслины, звонко бросая косточки в тарелку. Этих маслин, как и водки, и вина, в вагоне наркома был хороший запас. Как мужчина, он всегда быстро набирался сил.
— Боже мой… Боже мой… — стонала Вера. И каталась по постели, завернувшись в простынь. Я ей сочувствовала: и по мне когда-то проехали трактором. И слезы сопереживания бежали по моему лицу.
А потом и мне досталось «по первое число». Хотя надо признаться, было полегче, чем в поезде. Душу он мне уже развратил и, казалось, теперь все равно, что со мной происходит. И я даже пыталась ему угодить, чтобы скорее отстал. Он же понимал это по-своему.
— Вот видишь, какая ты умница, — он даже поцеловал меня. — Мы с тобой будем жить — не тужить!
И горячо, по-хмельному, дышал мне в грудь. А меня донимала шальная мысль: «Хорошо, что он маленький, не бугай и не лезет с поцелуями».
Впрочем, не обошли нас с Верой в ту ночь не только «сеансы одновременной игры», но и другие извращения, милые сердцу наркома. И оставшись утром одни, мы до сыта наплакались и плевались до рвоты. Стыдно и горько было…
На Вере не было лица. Я гладила ей, как маленькой, голову:
— Успокойся. Этим себе не поможешь.
— Что с нами будет? Разве этот упырь оставит живых свидетелей?.. — подумала вслух Вера.
Мне нечего ей было ответить.
Вскоре прикатили с железнодорожной станции на полуторке Вано и молоденький повар-кавказец. Кажется, его звали Гиви. Привезли мешки с картошкой, крупами и коробки с консервами, приправами. И еще заклеенный прозрачной бумагой портрет Сталина. Весь груз моментально перетаскали наверх, в квартиру.
Я не сразу его узнала. Личный парикмахер наркома ужасно похудел. Живот ему будто кто обтесал, а лицо стало дряблым и серым.
— Ну как жива-здорова, девачка? — обнял он меня.
— Пока жива…
— А Вано, видишь, совсем другой стал, совсем палавина от Вано осталась.
— Жизнь не всегда мед, — согласилась я, с грустью глядя на старика.
Повар тут же принялся за дело — работы у него всегда выше головы, и разговоры разводить некогда. Его привозили, чтоб приготовить вкусный обед, потом выпроваживали. У каждого своя роль. По виду старика Вано я поняла, что он хочет мне что-то сообщить. И потому схитрила:
— У нас кончились дрова, — сказала я. — Вано, пойдемте в сарай или вы устали?..
— Зачем устал! Нада, так нада, — обрадованно поднялся он со стула и заторопился за мной вниз по лестнице.
И вот мы сидим на березовых плашках и, посматривая на распахнутую дверь сарая, из которой видны красноармейцы охраны, беседуем.
— Помнишь то письмо, бумажный шарик, — заторопился Вано.
— Конечно, — киваю я, набирая на руку колотые поленья.
— Так вот… Лаврентий мне сказал. Гаварит, если Верховный узнает, что мы нарушили государственную тайну, знаешь что будет? Как не знать! — вытер мокрые глаза Вано. — Но сын есть сын!..
Расстревоженное состояние его передалось мне. Я роняю из рук поленья и набираю их вновь.
— Хоть знаешь что о сыне?
— Недавна узнал… Вывели всех зэков еще зимой на лед. Заранее приготовили длинную прорубь. И сначала рабочих, прямо в фуфайках, в стеганых штанах — живых под лед. Потом охрану. Чтоб никаких следов, никаких разговоров про бункер. Исполнитель — какой-то майор Самсонов из НКВД. Вчера полковник Саркисов расстрелял его. Чтоб никаких следов, — повторил тихим голосом Вано.