Ответ не был удобным. Именно поэтому я поверила, что он хотя бы не отредактирован для моего прощения.
«Что ты помнишь?»
Максим долго смотрел на маркер в моих руках.
— Обрывки. Кухню, твою тёмную чашку, Якова примерно в двенадцать с разбитым носом, ощущение маленькой ладони Марка в моей. Иногда сцена приходит целиком, но я не знаю, видел ли её раньше в записи Захарского. Мы сверяем даты с фотографиями, сообщениями и людьми. Некоторые картины уже оказались ложными. Некоторые пока не подтверждены.
«А меня?»
— Я знаю, что мы прожили вместе больше половины взрослой жизни. Знаю, что Тая успела вырасти, Марк — научиться говорить, а Яков — перестать ждать меня у двери. Знаю шрамы, которые оставил сам. Помню чувство рядом с тобой, но оно не алиби. Даже если ещё одна картина окажется ложной, твои сегодняшние слова от этого ложью не станут.
Любовь тянула меня к его груди. Ненависть сжимала пальцы на маркере. Страх всё время помнил дверь, а тело — тепло его ладоней. Все четыре чувства поместились в одном вдохе и не уничтожили друг друга.
«Я люблю тебя», — написала я. Затем ниже: «И не доверяю».
Максим прочитал обе строки.
— Понимаю.
Он не попросил добавить «пока». Когда врач открыла дверь и сказала, что время вышло, Максим сразу поднялся.
На пороге я постучала маркером по кровати. Он обернулся. Я протянула руку — не для объятия, только ладонью вверх. Максим подошёл, коснулся двумя пальцами и замер. Девочка шевельнулась между нами. Он дождался ещё одного толчка и едва заметно улыбнулся, не меняя положения пальцев.
Следующие недели были некрасивыми. Рана заживала медленнее, чем обещал хирург, грудь болела при кашле, левая нога требовала ортеза и костылей. После десяти дней меня перевели из госпиталя в защищённый медицинский дом, где акушер приезжала через день, а фониатр учил голос возвращаться без насилия.
Сначала я могла произносить по несколько слов, затем короткие фразы. При страхе звук снова исчезал, хотя дышала я свободно. Фониатр назвал это функциональной реакцией: горло было здорово, страх выключал голос. Мы возвращали его без насилия — на выдохе, по одному звуку, останавливаясь прежде, чем упражнение превращалось в борьбу.
Беременность задавала календарь сильнее комиссии и войны. УЗИ раз в неделю, контроль железа, давления, плаценты и роста девочки. Живот становился тяжёлым, движения — уверенными. Несколько раз появлялся нерегулярный тонус, и я проводила ночь под монитором, но шейка оставалась закрытой, роды не начинались.
Максим жил в отдельном доме на территории Стефана. Приходил только в согласованное время, сначала с охранником комиссии, потом один. Не приносил детям просьбы передать мне послание. С Марком собирал деревянный мост, Тае помогал восстановить учебные пропуски, с Яковом дважды в неделю разбирал архив под наблюдением Стефана.
Их работа не стала примирением. Яков спорил, требовал источники и уходил, хлопнув дверью. Максим не лишал его доступа и не называл неповиновением. Однажды сын вскоре вернулся только потому, что забыл перчатки; в нашей семье это считалось почти дипломатическим успехом.
Комиссия временно отстранила Максима от единоличного командования. Пять командиров управляли переходом совместно, медицинские и детские сектора вывели из структуры боевых приказов, захваченных людей пересматривали по отдельности. Некоторые бойцы ушли, некоторые дали показания, часть осталась под следствием. Смерть Лиса не закончила систему за один выстрел.
Через три недели анализ подтвердил: тело из холодильного блока принадлежало Захарскому. Его убили вскоре после сеансов, вероятно, чтобы убрать свидетеля; точного исполнителя расследование ещё не установило. Громов тоже был мёртв, оба дела оставались открытыми, а их записи лежали у внешней группы.
Через два месяца после карьерной ночи мой живот входил в комнату раньше меня. Девочка лежала головой вниз, вес набирала по нижней границе нормы, но стабильно. Врач разрешила больше ходить, запретила дальние поездки и предупредила, что роды могут начаться в любой момент ближайших недель.
Я больше не жила в больнице. Дети и я занимали крыло дома Стефана, Максим — отдельный небольшой дом за садом. В тот вечер я сама прошла к нему по дорожке, медленно, с тростью и рукой под тяжёлым животом. Охранник комиссии видел, куда я иду; телефон и тревожная кнопка оставались при мне.
Максим открыл после первого звонка. На нём были тёмные брюки и рубашка без кобуры. Увидев меня, он отступил, освобождая проход, но не протянул руки.
— Что случилось?
— Ничего, — ответила я вслух. Голос прозвучал хрипло, зато целиком. — Я пришла не потому, что кто-то ранен.
Его лицо изменилось: после недель записок и упражнений мужчина наконец услышал голос жены.
— Можно закрыть дверь? — спросил он.
— Можно.
Я сняла пальто сама и села на диван, устраивая под спиной подушку. Максим принёс воду в тёмной чашке с отколотым краем — той самой, о которой говорил в первую ночь. Я провела пальцем по сколу.
— Нашли в вещах из дома, — объяснил он. — Марк сказал, что выбрасывать нельзя, потому что тогда я опять решу, будто чашку придумал.
— Марк умнее нас обоих.