Потом открыл печку-каменку.
Угли ещё тлели. Красные, живые, под серым пеплом. От них шло тепло — ровное, сухое, банное.
Он вырвал первую страницу. Сорок первый. Смоленск, Киев, Вязьма. Положил на угли. Бумага потемнела, скрутилась, вспыхнула. Горела быстро, коротко, ярким жёлтым пламенем.
Вторую. Сорок второй.
Третью.
Он вырывал страницы по одной и клал на угли и смотрел, как они горят. Сталинград. Курск. Днепр. Багратион. Висла. Берлин. Каждая страница горела несколько секунд — и становилась пеплом. Серым, лёгким, невесомым, который тут же рассыпался, если тронуть.
Потом — то, что после. Парад. Бомба. Голод. Пятьдесят третий. Спутник.
Двенадцатое апреля.
Он подержал эту страницу в руке. Недолго. Потом положил на угли.
Пусть мальчишка сам. Без его тетради. С арифметикой.
Потом — дальше. Семидесятые. Восьмидесятые. Девяносто первый. Всё, что будет. Всё, что он знал.
Горело.
Последней осталась страница с двумя строчками.
«9 мая».
«Дальше — не знаю».
Он подержал её. Потом положил тоже.
Она горела так же, как все. Несколько секунд. Потом — пепел.
Он сидел на полке в чёрной бане и смотрел в печку.
Угли ещё тлели. Пепел лежал на них серым слоем. Больше в печке ничего не было.
Рядом, на полке, лежала сычёвская тетрадь. Тетрадь долгов, где все строки закрыты. Где на первой странице, приклеенная мукой, была записка: «Брюкву получила. Спасибо. Семёнова».
Он взял её в руки. Подержал.
Эту — не сжёг.
Эта была не про будущее. Эта была про то, что было. Про долги, которые вернули. Про людей, которых нашли. Про брюкву, которую посадили на пепелище и отдали вдове, вернувшейся из угона. Про то, что можно было сделать — и было сделано. Руками. Без знания. Без дат. Просто потому, что так надо.
Он положил её в планшет. Туда, где лежали фотография мальчика с оттопыренными ушами и письмо Сычёва.
Потом закрыл печку.
За маленьким окошком бани шёл дождь. Октябрьский, серый, мелкий. Где-то за ним, внизу, под обрывом, текла Ока. Где-то за Окой, за лесами, за полями, за городами, была страна. Большая. Разрушенная. Живая. Про которую он знал всё.
А про себя — ничего.
Он лёг на полок, на тулуп, укрылся шинелью. Нога ныла к дождю. Он привык.
Он подумал: завтра утром встану, выпью с Сычёвым чаю, пойду двенадцать вёрст до райцентра по просёлку, сяду на полуторку, потом на поезд. А потом — не знаю.
Он не знал.