«Закрыт. Возвращено деньгами, по довоенной цене, через сельсовет. Август 1944».
«Закрыт. Хозяйка умерла. Возвращено дочери. Январь 1945».
«Закрыт. Деревни нет. Возвращено соседней деревне, картофелем на посадку, по договорённости с председателем. Апрель 1945».
Он дошёл до Липок.
«Хут. Липки, сено, копна. — Хутора нет. Лес. Списан как безнадёжный. По согласованию с командиром полка».
Он поднял глаза на Сычёва.
— По согласованию?
— Вы же ответили на письмо, — сказал Сычёв невозмутимо. — Написали: долг по Клушину закрыт полностью, с походом. Про Липки не возразили. Значит, согласовано.
Ковалёв не нашёлся, что сказать.
Он перевернул страницу назад. К первой строчке. К Клушину.
«Дер. Клушино, дом 4-й от околицы, брюква, мешок 1. Октябрь 1941».
И рядом, на полях, мелко, аккуратно:
«Закрыт. Огород при доме вскопан и засажен брюквой в мае 1944. Урожай осенью 1944 — около трёх мешков. Передан вдове Семёновой Анне Петровне, бывшей хозяйке дома, вернувшейся в сентябре 1944 из угона. Расписка получена. С походом».
И ниже — приклеенная к странице мукой, как клеили в войну, — бумажка. Клочок, вырванный из школьной тетради в косую линейку. На нём — неровными, крупными, старческими буквами, карандашом:
«Брюкву получила. Спасибо. Семёнова».
Ковалёв смотрел на этот клочок бумаги.
Вернулась. Вдова. Из угона. В сентябре. Через три года. Пришла на пепелище своего дома — четвёртого от околицы. А там — огород. Вскопанный. С брюквой. Которую посадил неизвестно кто, неизвестно зачем, и оставил ей.
Он долго сидел, глядя на эти каракули.
— Все закрыты, — сказал Сычёв. — Все. Я последний в августе закрыл. Под Вязьмой. Ездил.
Он закрыл тетрадь. Положил на неё ладонь.
— Возьмите, — сказал он.
— Зачем?
— Так. — Сычёв помолчал. — Мне она больше не нужна. Долгов нет. А выбросить не могу. Рука не поднимается. — Он подвинул тетрадь к Ковалёву. — Вы командир. Вы и решайте, что с ней делать.
Ковалёв взял тетрадь.
Она была тяжёлая. Тяжелее, чем выглядела.
Спать ему постелили в бане.
Баня была маленькая, чёрная, пахнущая дымом, берёзовыми вениками и мокрым деревом. Сычёв протопил её с вечера — не для мытья, для тепла. Печка-каменка ещё не остыла. На полке лежал тулуп, на тулупе — подушка.
Ковалёв сел на полок. Положил рядом сычёвскую тетрадь. Потом расстегнул планшет и достал свою.
Свою он носил с собой всю войну. Четыре года. Сначала — лейтенантскую, ту, из сумки убитого, с конспектом по матчасти и с запиской матери про кормёжку, сапоги и Зинку. Потом, когда кончилась, — новые. Он переписывал из старых в новые. Самое главное. То, что нельзя было забыть.
То, что он помнил из будущего.