Малахов вернулся в свою землемерную контору, куда-то под Горький. С собой увёз самодельную карту — ту, летнюю, склеенную хлебным мякишем. Сказал, что повесит на стену.
Гапонов уехал на Хопёр. На конезавод. Перед отъездом притащил Ковалёву мешок — картошка, сало, немецкие консервы, фляга, — и на вопрос «откуда» честно ответил: «Не помню».
Кондратович уехал под Гомель. На пепелище. Строить. Кисет с песком с берега Буга увёз с собой.
Бурмистров остался в армии. Его перевели в штаб округа, в Минск. Они расстались на перроне в Бресте, без слов. Бурмистров пожал ему руку, посмотрел ему в глаза — долго, как смотрел всегда, — и сказал одно:
— Спасибо. За «знаю».
И сел в вагон.
Сам Ковалёв получил назначение в академию. Учиться. Потом, может быть, — преподавать. Он не знал, как там будет. Про себя в книгах ничего не было.
Но сначала — отпуск. Месяц.
Он съездил в Рязань.
Мать встретила его на крыльце — как тогда, зимой. Посмотрела. Тронула лицо. Сказала: «Витя». Не спросила. Кормила. Три дня. Он колол дрова, чинил забор, крыл сарай. Она штопала и молчала.
На почту в райцентре он не зашёл. Проходил мимо — в первый день, с вокзала. Видел вывеску. Видел окна. Видел в окне, за стойкой, женский силуэт в платке. Не остановился.
Пусть живёт.
Он жил.
От матери он поехал к Сычёву.
Сычёв жил у сестры, в деревне на Оке, ниже по течению. Туда не ходили поезда, и Ковалёв доехал до райцентра на попутной полуторке, а дальше — пешком, двенадцать вёрст по размокшему просёлку, под дождём. Нога болела. Он шёл и не обращал внимания.
Деревня была большая, в две улицы, над рекой. Избы — серые, мокрые. Дым из труб. Где-то лаяла собака. У колодца никого не было.
Он спросил у первой встречной бабы, где живёт Сычёв. Баба посмотрела на его погоны, на ордена, ахнула и показала рукой: вон, третья от колодца, с резными наличниками. Счетовод наш. Бухгалтер. Золотой человек.
Он постучал в дверь.
Открыл Сычёв.
Постаревший. Похудевший. Седой — совсем седой, хотя в сорок третьем ещё был с проседью. В телогрейке поверх гимнастёрки без погон. В валенках с калошами. Держался прямо — очень прямо, неестественно, как держатся люди, у которых под одеждой бандаж.
Он смотрел на Ковалёва.
Долго. Не узнавая. Потом — узнал.
Лицо у старшины не изменилось. Ни один мускул. Только глаза.
— Товарищ гвардии подполковник, — сказал он.
Голос был ровный, спокойный. Как на докладе.
— Пётр Игнатьевич, — сказал Ковалёв.
Сычёв посторонился.
— Проходите, — сказал он. — Сапоги у порога оставьте. У сестры пол мытый.
Они сидели за столом до ночи.
Сестра Сычёва — маленькая, сухая, молчаливая старуха — поставила самовар, картошку, огурцы, грибы, хлеб и ушла к соседке. Оставила их одних.