Разом. Как вода, которая отступает от берега перед приливом. Головная боль исчезла. Тошнота пропала. Воздух стал обычным, легким, пахнущим пылью и полынью. И все вокруг наполнилось абсолютной, звенящей тишиной.
Я открыл глаза.
И впервые за все время в теле Лиса — впервые с того момента, как очнулся на грязном полу приютской спальни, избитый и раздавленный, — почувствовал, как в носу предательски защипало.
От того, что хоть кто-то в этой новой приютской жизни меня узнал.
Артефакт, созданный моими руками тридцать лет назад, подтвердил неоспоримый факт. Факт, в котором я порой начинал сомневаться.
Я — это я.
Не призрак. Не осколок. Не эхо себя бывшего.
Я все еще Константин Радомирский.
Я вытер лицо рукавом. Грубо, быстро, по-мальчишески. Нет времени на сантименты. Я потратил на бег и на испытание артефактом уже почти сорок пять минут. Оставалось — час пятнадцать. Час пятнадцать на все остальное.
Я быстро полез вниз.
Вход в подвал был там, где и должен — за плитой из песчаника, которую не сдвинуть, не зная секрета. А секрет был прост: плита стояла на гранитном шарнире и поворачивалась вбок, если надавить на правый нижний угол и одновременно приподнять левый. Тридцать лет назад я рассчитал баланс так, чтобы справился один человек, но взрослый и крепкий. Во только тело Лиса не обладало этими качествами.
Я уперся плечом в камень, вцепился пальцами в край и надавил. Плита не шевельнулась. Я надавил сильнее — всем телом, всеми своими жалкими тремя пудами. Мышцы заныли, суставы захрустели. Плита чуть дрогнула — и со скрежетом, от которого свело зубы, поползла вбок, открывая черный прямоугольник лаза.
Из темноты пахнуло сыростью, холодом и чем-то еще — тонким, минеральным, почти неуловимым. Запах кирпичной пыли и старого камня. Запах времени.
Я протиснулся в лаз, нащупал ногами ступени — они были на месте, скользкие от плесени, но целые — и спустился вниз. Семь ступеней. Я помнил каждую из них.
Темнота была полной. Абсолютной. К такой глаза не привыкают, сколько не старайся. Но мне и не нужны были глаза. Я знал эту комнату наизусть, каждый кирпич, каждый выступ, каждую щель. Четыре шага вперед, два влево, делаем поправку на новое тело. И вот оно. Полка. Нижний ярус. Крайняя слева жестяная коробка с огарками свечей и огнивом.
Я нашел ее на ощупь и открыл. Пальцы коснулись холодного железа кресала, сухого трута, гладкого воска свечных огарков. Все на месте. Тридцать лет — и все на месте.
Высек искру. Со второго удара трут занялся. Я раздул его, поднес к фитилю огарка, и подвал наполнился дрожащим, рыжим светом.
Подняв свечу над головой, я огляделся.
Комната была небольшая — четыре шага в длину, три в ширину. Сводчатый потолок из старого кирпича, покрытый белесыми разводами селитры. Каменный пол — сухой, что удивительно: дренажная канавка, которую я прорубил вдоль стены тридцать лет назад, все еще работала, отводя грунтовые воды в щель фундамента.
Вдоль левой стены — деревянные полки на кованых кронштейнах. Дерево потемнело, но держалось. На полках — ряды стеклянных банок с притертыми пробками. Емкости были покрыты толстым слоем пыли, но выглядели вполне себе целыми. Я узнавал каждую — по форме, по размеру, по цвету содержимого, проступавшего сквозь очищенное от пыли мутное стекло. Ртуть — тяжелая, серебристая, на самом дне. Мышьяк — белый порошок в темной банке. Фосфор — в запаянной склянке с водой, как и положено. Редкие соли — купоросы, квасцы, сурьма. Все герметично.
Вдоль правой стены — верстак. Массивный, из мореного дуба, на котором я когда-то собирал свой первый конденсатор. На верстаке — инструменты, прикрытые промасленной холстиной. Я откинул ее — и увидел то, от чего перехватило дыхание.
Стеклодувные трубки — три штуки, разной длины. Ювелирные щипцы. Набор напильников в кожаном чехле. Пинцеты, большой и малый. Лупа в латунной оправе. И миниатюрный токарный станок с ручным приводом, смонтированный рядом верстаком. Маленький, точный, с латунными направляющими и стальной бабкой.
Я провел пальцем по станине. Под пылью — холодный металл. Ни ржавчины, ни окиси. Я смазал его перед уходом, тридцать лет назад. Густо, щедро, лучшим часовым маслом. Масло давно высохло, но свою задачу выполнило: сталь сохранилась.
Под верстаком два ящика. В первом мотки медной проволоки разной толщины, от волосяной до мизинцевой. Листы слюды — тонкие, полупрозрачные, сложенные стопкой. Куски горного хрусталя и агата — каждый завернут в отдельную тряпицу.
Во втором ящике всякая мелочь. Свинец. Канифоль. Серебряный припой в восковой обертке. Стеклянные трубки разного диаметра. Все аккуратно разложено по отделениям, подписано моим почерком — прежним почерком, уверенным и четким, от которого нынешние каракули Лиса отличались, как дворцовый паркет от грязного приютского пола.
Все сохранилось. Все ждало меня здесь целых тридцать лет.
Я стоял посреди подвала, держа свечу в вытянутой руке, и смотрел на инструменты, которые когда-то были продолжением моих пальцев. Других пальцев. Те были длиннее, сильнее, с отметинами от работы с кислотами и паяльником.
А потом я увидел его.
Око Скитальца лежало на верхней полке, в дальнем углу, на квадрате черного бархата. Маленькое, с ноготок мизинца. Темное серебро, отполированное до зеркального блеска. Я осторожно поднял его двумя пальцами и поднес к свече.
Закрытый глаз: тонкая, изящная гравировка — линии, которые я наносил сам, резцом номер три, под десятикратной лупой, задерживая для точности дыхание. На обороте — ячейка с кристаллом. Мутноватый кварц, чуть меньше рисового зерна. Двойное кольцо змеи вокруг него. И все это смонтировано на булавке с защитным колпачком.