— Семен не полезет. После сегодняшнего дня настоятелю невыгодно, чтобы меня трогали. Я — его витрина. Но если Семен все-таки полезет — молчите. Ничего не делайте. Приходите ко мне. Я разберусь.
Тим кивнул. На этот раз серьезно, без своей обычной дурашливости. Костыль тоже. Коротким, резким кивком.
Мышь помолчала. А потом задумчиво спросила:
— Так значит, испытательный срок — неделя?
— Все верно. Неделя. Если за это время не будет нареканий, то мое, а вместе с ним и ваше положение в приюте станет немного более прочным. А значит, эта неделя должна быть безупречной. Работаем точнее, чище, аккуратнее. Никаких ошибок. Никакого лишнего шума. Мы невидимки. Помните об этом!
— Невидимки, которые делают то, что можно увидеть, — добавила Мышь.
Я посмотрел на нее. Она сказала это просто, без нажима, но в ее словах была та точность формулировки, которую не ожидаешь от молодой приютской девочки. Невидимки, которые делают то, что можно увидеть. Лучше и не скажешь.
— Именно, — подтвердил я. — А теперь все. Расходимся. Завтра после обеда — первый официальный рабочий день. У меня будет много дел. А потом и у вас.
Тим встал, потянулся и вдруг, ни с того ни с сего, протянул мне руку. Но не для рукопожатия, а ладонью вверх, растопырив пальцы, как делают портовые мальчишки, заключая уговор.
— Держимся, — сказал он.
Я положил свою ладонь на его. Мышь — молча, без колебаний — добавила свою. Маленькая, тонкая, с цепкими пальцами. Костыль помедлил секунду — потом отлепился от стойки, шагнул вперед и накрыл все три руки своей.
Четыре ладони. Одна крупная и мозолистая. Другая худая и горячая. Следующая тонкая и холодная. И моя. Ладонь четырнадцатилетнего мальчишки, в котором жил пятидесятипятилетний гений, потерявший империю, и строивший теперь новую — из грязи, трав и упрямства.
— Держимся, — подхватил я.
— Держимся, — кивнула Мышь.
Костыль же ничего не сказал. Просто крепко сжал ладонь.
Они ушли. Я погасил лучину, проверил Сердце — привычный вечерний обход: печка, самовар, припасы, тайник — и двинулся к спальне.
В коридоре было темно. Где-то за стеной трещал сверчок — монотонно, настойчиво, как испорченный метроном. Я медленно шел в темноте, считая шаги, и думал о том, что сегодняшний день стоил десяти обычных.
Спальня встретила меня вполне привычно: духота, запах немытых тел, сопение и храп в несколько голосов. Я нашел свой тюфяк, сел и начал стягивать башмаки.
— Лис, — неожиданно раздался справа тихий хриплый голос.
Я не вздрогнул. Я давно перестал вздрагивать в темноте.
Кирпич. Он сидел на соседнем чужом тюфяке. При этом его законный хозяин, мелкий Сенька, был куда-то отослан одним лишь хмурым взглядом. Кирпич развалился, прислонившись к стене, и его глаза — тяжелые и темные — поблескивали в полумраке от слабого света, сочившегося через щели в ставнях.
Я нисколько не удивился его появлению. Если честно, я даже ждал его. Кирпич всегда узнавал все, что происходило в приюте, иногда даже раньше, чем Семен или настоятель. У Кирпича были здесь свои глаза и уши — в каждом углу, на каждом этаже. И он уже знал о карете, о графине, об Афанасии. Знал, вероятно, и о моем визите к настоятелю. Вопрос был только в том, что именно он знал и как это интерпретировал.
— Слышал, что ты графинину шавку откачал, — усмехнулся он.
— Не шавку, а кучера. Бывший денщик ее мужа.
— Один черт. — Он небрежно махнул рукой. — Так, значит, графиня? Настоящая, с гербом?
— С гербом, — подтвердил я.
Кирпич помолчал. Почесал подбородок — задумчиво, неторопливо.
— И она тебя заметила?
— Заметила.
— И настоятель теперь у тебя вот тут?