И школу начали строить на окраине села кирпичную, новую. Еще больше опечалился, ушел в сон помещичий дом, увял, запылился… Печальные сны снились и снились дому, пыльные окна отражали их, стоило только глянуть — взгляда не оторвешь от тайно умолкнувшего фасада и обмякшего, покосившегося крыльца. И потянет дальше, за кусты бузины и рябинки, в темень зеленую запушившихся, поседевших сорняков, прячущих в корнях кирпичный бой, где лежит незримо старинное кладбище…
В одном домике щитовом дали квартиру и Уле с мужем. Она окончила медицинский техникум и работала фельдшером. В новом доме было хорошо. Весной по дороге село страшно оголяется: пустые окна, старые упавшие заборы и срубы, будто с них сорвали клочки серого, деревянного мяса. На краю села живет многодетная семья лентяев, в избе у них разброс, белье как летом в корыте замочат, так до ноября и стоит во дворе, пока не замерзнет. И эти-то люди стали первыми говорить: «В новых домах — чудится!»
Появилась в селе откуда-то отсидевшая срок испитая, костлявая женщина. Прямо и жила на ферме, в бывшем «красном уголке». Чернявая, курносая и скуластая, зимой и летом она щеголяла в ярком, бардовом плаще. Сожитель-инвалид у нее вскоре умер, положили его в гроб в одном резиновом сапоге, так перепились на похоронах. Мужики-пьяницы тянулись к этой гулящей женщине на ферму гужом, так, что доярки жаловались председателю и просили вызвать милицию. Именно она-то, эта гулящая женщина, и брякнула при всем народе в магазине, что в новых домах — чудится!
Облезло старое Шалимово, особенно придорожные, заброшенные избы — завалились, окна выбиты, будто объеденные, изгрызенные до костей. Заборы внаклонку, качаются от ветра. А в новом щитовом домике — хорошо. Печка железом обтянута. Разве у нас чудится? Пусть придет комиссия. Проверит! — выговаривала дояркам Уля.
Помещичий дом еще глубже ушел в сон, затаил зияние своего сна, свое знание в пыльных окнах. Школу строят новую на окраине села. А он ушел — утонул: ушел в свое отражение. И точно знает, отчего так страшны брошенные избы, его уличающие в чем-то собратья, и то, что чудится в новых щитовых домиках — тоже знает. Но не выскажет ничего — про кладбище, а только смотрит в его не разрушенное отражение, оставшееся живьем в памяти. Нет, у нас не чудится! — возмущается Уля. Приходите с комиссией, посмотрите… Кто и смеется, кто и нарочно говорит такое из зависти, что им квартиру дали. Нет таких комиссий, чтобы чудеса проверять! — удивляются другие — и суд это не судит. Выговаривает, ругается Уля. Втянула ее в себя эта смутная, бестолковая молва. Но говорят, что муж у фельдшерицы теперь пьет и болеет. Почему бы это? А Уля все возмущается: «приходите с комиссией, посмотрите, где у нас чудится?» Но вот что случилось осенью: муж в квартире жарко натопил печку, потом ушел в лес и застрелился из ружья.
Скорбный, чистый лик в черном платке, а глаза — как во сне. На Уленовое, красное пальто. Сороковой день. Идет по селу, глядя невидяще перед собой. Точно теперь видит то невидимое, что видит и бывший помещичий дом. Точно гребень стены невидимой загородил ей дорогу, а люди оборачиваются и переговариваются: «Не зря он застрелился, там жить нельзя»…
Через два года она бросит свой новый домик и навсегда уедет из Шалимова.
Лагерь людоедов
— Ну, мы на обед… — Ухов, откинувшись назад, осадил шляпу на ухо. В кабинете Грязнова на стене зеркало. Ухов заходит сюда одеваться. «И чего охорашивается?» — думает Грязнов. Это, в конце концов, стало раздражать его.
— Юрий Петрович, — сказал он насмешливо, — ты вот заботишься о своем здоровье, питании. Спортом занимаешься… А ведь ты даже не можешь сказать, кто ты?
— Я? Не могу?.. — не поняв, переспросил Ухов, продолжая заниматься со шляпой.
— Ну, пошли, Юрий Петрович! — вошел Ликорозов. Вид у него был сонливый, нездоровый.
— Как же это я не знаю, кто я? — подозрительно переспросил Ухов, подходя к столу, за которым сидел Грязнов.
— А ты вот сейчас пойдешь на обед — съешь кусок хлеба…И этот кусок тоже станет Юрием Петровичем. Кто же тогда Юрий Петрович? И кусок хлеба тоже Юрий Петрович, и суп? Как отличишь?..
— Да неужели я такое подумаю? — вдруг рассердился Ухов. И даже оглядел себя в зеркало, будто удостоверяясь, что он — это он. — Ты это брось!.. Неужели я спутаю себя? Так ведь можно сказать, что и навоз — тоже человек. Хлеб-то родится от навоза!
На помощь Ухову пришел Ликорозов и, как лектор, заговорил про объективную материю и прочую марксистко-ленинскую чепуху. Грязнов не перебивал. Наверное, опять давление высокое, думал он, поглядывая на Ликорозова.
— Вот-вот…Правильно… А то — Юрий Петрович, ты станешь куском хлеба! — еще больше рассердился Ухов. И они ушли. По дороге Ликорозов, увлекшись, продолжал критиковать Грязнова.
Грязнову на обед не хотелось. Он поглядел в окно на крышу соседнего дома и стал думать о том, что его собираются сократить. Толстая, хитрая бухгалтерша, которую бы первой надо сокращать, ходит по кабинетам, подговаривает против Грязнова. Об этом ему с удовольствием доносил пьяница Глазов. Но сам Глазов, как знал Грязнов, был тоже против него. Умных людей сокращают, оставляют пьяниц и дураков, — расстраивался он.
Вчера в энциклопедии Грязнов читал статью о Платоне. Ликорозов, проходя мимо, заглянул и презрительно обронил: «А, заядлый реакционер»…
Это задело Грязнова. Платон и какой-то Ликорозов! Он очень любилПлатона, особенно миф, в котором души на высокой горе, в вечности, выбирают свои земные жребии. Он думал, и все больше росла обида на Ухова, Ликорозова, Глазова, бухгалтершу, Тусклякова. Все-все против него. А ведь Ухов и Ликорозов — соперники. Сначала меня сократят, а потом между собой схватятся. Пока же заодно. Даже на обед стали ходить вместе. Всю эту пакость затеял, конечно, Тускляков. Нахал! Вывешивает табличку на двери «Буду в три часа». А сам громыхает за стенкой сапогами, занимается своими делами в рабочее время. Кто ему такое разрешил? Председатель трудового коллектива! Чу, бухгалтерша опять пошла к Тусклякову совещаться. Наверно, и ко мне в щелочку заглянула…
Грязнов отвернулся от двери. Платон, гора высокая, жребии, поблескивающие болезненно глазки Ликорозова. На помощь ему уже спускался единственный верный друг — рыжий мужчина. В шевиотовом костюме, в сапогах, в кепке, он медленно покачивался в мысленной глубине, поворачиваясь лицом к Грязнову и ухмыляясь. Они причалили к синему отвалу гальки. Рыжий мужчина, как на пляже, лег на камни. Солнечный пейзаж вокруг обрел отчетливость. Грязнов уже знал, о чем будет разговор, они его не раз вели в тяжелые минуты.
«И я, сначала было, хвост поднял, — начал рыжий, — а потом понял — фиг с маслом! Мы, говорят, выбрали сегодня вон того оленя. Или ты его будешь разделывать — или из тебя мяса наделают! Нет, я оленем не буду, — сел, удобнее прислоняясь к отвалу, рыжий. — А что ты будешь делать? Такой уж у нас лагерь. Кто слабее, того на мясо. Каждую неделю приходится. А кости в бане под полок банщик кидает»…
Рыжий щурится довольно, покровительственно. Почти весь обедГрязнов проговорил с ним о лагере людоедов. Где-то на Колыме, необычный, как гора вечности, где выбирают себе жребии. Вот идет колонна людоедов. Поместить бы их всех туда: Ухова, Ликорозова, Глазова, Тусклякова…
Грязнов увлекся, стал мысленно записывать в лагерь людоедов всех своих начальников, нынешних и прежних: Бушуева, Уткина, Неронова, Зевкова… И вот все ботают в сильном солнечном свете по гальке. Он поочередно заглядывает им в глаза. Все глядят, как и здесь, в жизни. Так бы и там себя вели. Съедали бы каждый день по человеку. ИГрязнову бы пришлось…Потом бы и его…А как же, мол, жить? Что ты будешь делать?..
Грязнов встает из-за стола, медленно подходит к зеркалу и глядит на себя. Но по лестнице уже слышатся шаги отобедавших.
Случайная запись
Не узнавай, куда я путь свершила,
В какой предел от мира перешла…
В. Жуковский.
Несколько страничек, написанных почти тридцать лет назад…