Озёвников послушал деликатно её сердце через маечку. Оценил грудки небольшие, легкую, тонкую, вытянутую фигурку, мускулистую, упругую, как деревце — и вечером дома в пустой комнате, снова вспоминая, держа в уме перед собой, чуть не вслух по привычке сказал себе: «Чувствую, что всё можно начинать сначала». Как серая печальная, бархатная бабочка, шепчущая крыльями, затрепетала в его восприятии, нежно пролетела насквозь и растаяла.
У него первая жена, умершая от диабета, была бухгалтершей. Хитровато-веселая, с бочковатой фигурой, лицо круглое, круглые складочки улыбочки вокруг полногубого рта, как кошечка гладкая вся… Соседи замечали, что лицо это всё чаще стало появляться опухшим с похмелья. Была она за Озёвниковым во втором замужестве — от первого мужа ушла, потому что он «сильно пил» и, лишившись шоферских прав, пошел в грузчики. Его апрельским поздним вечером с улицы взяли в милицию, он парень был гоношистый, задиристый — избили в камере и к полуночи подъехали тихо, посадили на крыльцо. Утром мать вышла — а он мертвый; и сказали, что умер пьяный, от переохлаждения. А на нём живого места нет…
Во второй приём Озёвников продлил бюллетень, предлагал продлить и еще раз, но она отказалась. Пора на работу!.. И опять…серый мягкий свет, то ли февральского неба, то ли осеннего теплого вечера в глазах — бывают такие дни бабьего лета — обещающие вёдро и одновременно — готовность увядания, свободного ухода — был в ней…Перетекал в него.
Зимой скучнее и торопиться некуда: в огород не надо. Наклоняясь над фаянсовой раковиной, чистила долго зубы, вдыхая затхлый, отдающий хлоркой или болотом запах от водопроводной струи, и вспомнила сон, пробудивший её, будто бы она приехала за «канцтоварами» в магазин и, пока ждала шофёра, к ней на заднее сиденье, в тепло, влез без спроса телемастер Чижиков… Что тебе здесь надо?!
Забылось, почему нельзя было этому телемастеру, скромному, тихоголосому, недавно наладившему у неё телевизор, подсесть в машину?..Она почему-то там, на своём сиденье, не могла даже сдвинуться с места. Долго ругала его, пока не поняла, что уже проснулась с неприятным сердцебиением — и ругает призрак, грёзы. Нет, Сережа Чижиков — от него въяве даже громкого слова не услышишь. Поставила чайник на газовую плиту. Да тут же пошла поглядеть на свой акварельный рисунок: два амбарчика старых сторожат зиму на берегу Волги, уютно, тепло укутанные февральскими сувоями…Будто они сквозь этот пейзаж друг с другом неслышно переговариваются сизым воздухом, толстым на крышах сахарным снегом, вспоминая, как в их срубы с барж когда-то сгружали соль.
На улице у соседнего дома трехэтажного прогуливался по затоптанному уже снегу слепой. Обочь его бежала кошка, любопытно заглянула, подождала: он её не чуя, осторожно ступал, точно ощупываясь в воздухе всем телом. Кошка всей позой поудивлялась грациозно и разочарованно и неторопливо просеменила к подъезду. Зоя тоже тихо обошла слепого…
Приехали они сюда из деревни, мать у Зои работала уборщицей в школе, отца, как говориливсе, у неё не было. Зоя неприятно было расспрашивать мать, кто же её отец, почему ушел от них? На душе делалось смутно, совесть что-то требовала, тревожила. Но это проходило, забывалось. Недавно, рисуя своё любимое, цветы, она наткнулась в старой папке на свои детские каракули: мать до смерти берегла, хранила… Два человека, мужчина и женщина, манекенно вытянутые на листе — белом, как ничто; сине-зеленое дерево, повисшее за ними, а рядом кошка выразительно, со знанием её характера, длинно выведенная. Внизу печатными буквами, развернутыми наоборот, как пишут дети, начертано: мама, папа… Где они теперь находятся, наверно, в таком же белом ничто?..И откуда же взялся папа?.. А кошку свою — узнала, вспомнила…
Она больше всех цветов любила розы и георгины, вырезала о них статьи из журналов и газет, ходила в библиотеку, где раз в месяц собирался клуб цветоводов… Она фантазировала, ей не верилось, что розы есть просто розы, а…Особенно после того, как Озёвников увидал на выставке в библиотеке и расхвалил эти акварели — …а что тогда, если не розы?..
Но все это: «просто и не просто розы» на пятнадцатиминутной дороге на работу налетно, тускло, как и сон про телемастера, — промелькнуло и погасло внутри. А настоящее — плотно нахлынуло: кабинетик на втором этаже, где уже три года сидела она в приемной перед входом к председателю райисполкома: мелкокостный, щуплый, с крупным носом, губан: щурился водянистого блеска глазами скоричневатого, как у людей с нездоровой печенью, лица…
Летом отутреннего, приветного солнца в комнате ей снилось, что она рисует. А листы… как огромные лепестки… какие-то золотые, листы бумаги из света… Они так и залегают в душе, чтобы днём напомнить о себе прозрачно, потомить, поманить и отхлынуть, как греза наяву, странная, будто ошибшаяся душой: залетевшая нечаянно в твоё воображение…И сидела в приятном отчуждении от себя, от стола приемной с телефонами…
Сегодня приснилось то же — яркий лист с киноварным пятном, что-то праздничное — а оказалось — как стала во сне же трезветь, всматриваясь, — жалоба рабочих с кирпичного завода… И так изнутри жизнь-светопись сновидения наплывала-наплывала, втягивалав себя обычную райсполкомовскую жизнь… Но вдруг извне — в приемной телефон зазвонил!
— Александр Геннадьевич, вас из «Новой жизни»…
— Давай скорей!..
— Чт-ээ?! Я вам чтэ говорю?.. начинайте жатву! — слышался голос из-за неплотно прикрытых двойных дверей кабинета… — Начинайте, говорю, уборочную!.. Рано, думаете?.. Чтэ-э?!Да вы Ильин день хотите сначала отгулять — вот что! свой престольный праздник!.. Я же знаю! Если бы я не работал председателем колхоза, я бы не знал…Но ме-нявы — не про-ве-де-те!..
Председатель исполкома вышел с лицом, которое не подходило к этим въедливо-запальчивым словам, серо-синие невидящие, близорукие глаза его смотрели мимо Зои, хотя она чуть приподнялась над своим столом. Оскалил довольно свои крупные металлические зубы: «Тянут, Ильин день хотели отгулять…» И уехал туда… в «Новую жизнь» — заслушивать о готовности к жатве…
А осенью был праздничный вечер, «день работников сельского хозяйства», танцы в «актовом зале» под магнитофон. «Сегодня я что-то узнала про вас», — неожиданно сказала она Озёвникову с загадочно засиявшими глазами, и так ясно, что это наполнило всю его душу. Вокруг в зале вставали со стульев, возник тот шумовой фон, при котором можно было сказать полным голосом, и никто не услышал, не обратил на них внимания…
… Ждала в приемной, когда снова, как будто не извне, а оттуда, изнутри, где душа рисует по свету, зазвонит телефон…
И он зазвонил… и тенорок, такой знакомый уже Озёвникова спросил: свободна ли? Можешь ли поговорить? Поговорилии про цветы, и он спросил смело: можно, я зайду к тебе посмотреть новую картину?..
А она ответила и резковато: нет! Так же не отвечала и на его ухаживание, только всё чаще, когда он заходил «на минутку» к ней в кабинет или встречал её на улице — смотрела перед собой напряженно остановившимися на какой-то веселой мысли глазами, задумчиво сереющими… То ли привечала его, то ли отстраняла… Но весной вдруг согласилась на свидание после того, как он несколько разпопросил «вечерком прогуляться»…
Тот «вечерок», когда она впервые назвала его просто по имени, негромко: «Саша!» — семнадцатого мая(она запомнила и число) — опустился наволжский бульвар такой теплый, и всё становилось и теплее и тише… Теплота сочилась из сумерек спокойных, замерших, но пронизанных лёгкой, молодой радостной тревогой, которая бывает в природе лишь ранней весной…Он издали узнал её по очень прямому поставу фигуры: шла она быстро по аллее между старыми березами. Он пошел в сумрак теплый, ласковый ей навстречу. Он не помнил, чтобы она днём при свете так улыбалась, точно боялась открыть себя…
На ней был легкий шуршащий плащ, словно вмешивающийся в их тихий полушепот веселый… Она радовалась весне, новой весне, вечеру такому хорошему…А он всё говорил, говорил торопко… «Ты знаешь, что значит твоё имя? Зо-о-е-е, — тянул он, ударяя на последнее «е», — в твоем имени, слышится сам вздох души, дыхание жизни»…Мелколицый, курносый, ноздри вперед темнеют, но глазки маленькие черные — приглядчивы и лицо подвижное, черты так и ходят, речь торопкая, кланяется, водит головой то вперед, то на сторону. А через месяц они уже тихо, смирно, без застольных торжеств расписались в загсе…
Что же Зоя нашла в Озёвникове? Ничего… Врач… вдовец… старше её на восемь лет. Это не любовь, а интерес, говорили знакомые по работе, закон природы…и нам без этой сродности — не быть!
Зоина одноклассница, в бледно-зеленом модном костюме белолицая толстуха-юристка, так и утвердила: «Зоя, она такая… переломила сердце — заставила себя полюбить»… Врачи ведь в их городишке не держались, уезжали, отработав срок после института, а те, что из местных, в последнее время, как начали сокращать медицину, стали что-то очень часто умирать «от сердца». «У них у всех семьи, а зарплаты — какие?! Так пусть хоть выпьют да забудут про такую жизнь!» — толковала в очереди больничной старушка другой старушки на укор, что врачи-то уж больно пьют! Озёвников-то сначала и работал в интернате для престарелых в ближнем селе. Его и пригласили в больницу на место как раз внезапно умершего терапевта.
Стали жить у неё, потому что у него квартира была ведомственной. Правда, она призналась, что у неё нет чувств: она еще не знала ни одного мужчины… «Чувства появятся», — примолвил он довольно и нежно. Обещал «всё бросить, не пить», но, конечно, не сдержался.
После свадьбы он сдерживался месяца три. А на четвертый сильно, неприятно, как скотина, напился… Сидел на полу посреди комнаты и, не в силах встать, обросший, клокастый, с засохшей слюной на губах, скалил зубы, гримасничая, орал: «По трупам идёт завотделением наш!»(Эти «трупы» вдруг ярко, болезненно втеснились ей в воображение, как мешки с мукой в складе райпо!)
Но потом, после его «срыва», год почти жили тихо, в лад. Особенно приятно было сидеть в огороде по вечерам… Прохлада, синева и благодать нарождались откуда-то прямо из воздуха…Близкая опушка сосняка и березы старые уже сливались в сумерках и казались чем-то бесконечным. Тянуло свежим туманом с болотец, из осоки. И она так радовалась, что пусть к сорока годам, а нашла себе мужа, а он в сумерках точно уменьшался ростом, голова еще больше уходила в плечи, да и был-то не велик, казался моложе…Здесь уже темно и сыро, и комары заели, пойдем домой чай пить.
… Пусто и страшно. И неприятно… Хватив спирта, шел он с работы из больницы… И неприятно, потому что улицу засыпали шлаковой подушкой под асфальт — да так пока и не заасфальтировали!..Пыль до неба черная стоит… Он плелся, бесцельно глядя перед собой, что-то бормотал про тех, что «кучеряво живут» …Шел в коротком выцветшем от носки плащишке, опустив лохматую голову и ругал смог, стоявший на улицей… А в мыслях видел перед собой какую-то коричневую полупрозрачную стенку, точно он в ёмкость стеклянную заключен, как препарат. Дошла жизнь до упора, и так выпить хочется… И жаждалось всем этим томлением что-то увидеть за ёмкостью…Но он не мог даже Зою, хотя её глаза серые, лёгкие, воздушные порхали будто рядом, как бабочки…Но накатил, толкнув воздухом сзади в плащ, и обогнал такой оранжевый КамАЗ, что всё вокруг от угольной пыли потемнело……
— Как раз сходишь на работу, так и рубашку меняй! — ругался он уже дома. — Весь воротник чёрный… — А внутри стояло в пьяной дрожи нервов: что-то случилось… случилось без случая, без ничего.
За окном запоздало вдруг дождик припустил, шум его становился всё гуще…
— Кучеряво живёте… херов-дров вам! — бормотал он, — всю бы пыль прибил, не мог бы пораньше полить, для меня… — Взгляд его злых черных глазок стал беспомощным, и он закрыл их, плотно сжал, сморщился…Зачем он приехал сюда, в этот лакейский городишко, в этот шлак?! Как зачем? Направили! По распределению, — толковал он сам с собой, пытаясь отвязаться от неотвязного…