Но оно отпускало всё реже… Прогуливал рабочие дни. И кололо, ломило в груди… И снова — запой. В грезах пьяных первая жена, бухгалтерша пучеглазая, звала куда-то: хитровато смеялась из бездны памяти. Жена покойная — что за слово глупое: какой тут покой?! — Влезала в душу, как в шкаф, улыбалась круглощёко…Что-то внушал ей, выговаривал вслух — а больше молча, в себе. А потом оказывалось — ненужное, чужое: будто он — не он — и всё!..(Зоя хорошо знала, какова была эта веселолицая бухгалтерша и ревниво удивлялась).
Собрался вдруг, в таком виде, в огород. Словами матери, вспомнившимися к месту, Зоя принялась выговаривать ему:
— Напился — так лежи и лежи!..Так нет ему — тычком по людям тычется!..
Губы её тонкие становились еще тоньше, глаза влажнели, углублялись…Чтобы соседи его ора не услышали, включила телевизор, прикрикнула: «Не мешай смотреть!»
А когда он, увалившись на кресло-кровать раскладное, угомонился, отвалившись лицом в угол, и уснул, она выключила говорящий ящик, посунулась на кухоньку, хватилась: нет хлеба на завтра; так и не сходила сегодня в магазин; домыла, осторожно звякая, посуду в раковине; и еще посуетилась бы, чтоб отвлечься, но делать больше было нечего; и губы её небольшого рта полураскрылись, глаза бесцельно уставились в вечернее, слепое от кухонного света окно и, как бывало уже на раз, стало ей страшно тем необъяснимым страхом, который просачивался из ничего, из той тьмы и глубины, что всегда недобро сторожит душу.
И она не осознавала, что страх этот был от того, что душа её так сильно томилась по любви, которая не приходила к ним в дом, в сердце, не спускалась из своего небесного тайного вместилища. Страшно, тревожно без любви. Ночью она долго не могла заснуть, на рассвете её разбудил кошмар, будто бы в огороде у них, в сарайке, подзаваленной рухлядью кроватью они прячут труп — это Озёвников вчера кого-то убил молотком. Зоя почувствовала даже слабый запах смердящий разложения…
Дни похоже повторялись из года в год.
Осень, сквозь окна туманные — желтизна берез, серые наплывы неба. Озёвников был на дежурстве и позвонил, что задержится: привезли мужика — полез на крышу, дёрнул черт антенну поправить, и упал — похоже, перелом позвоночника. Когда она разговаривала с ним по телефону в прихожей у настенного зеркала, то с вешалки уловила вязкий запах его рубахи из синтетики, из толстой рубчатой ткани: повесил к чистой одежде. Сунула заношенную рубаху в стиральную машину, а сама случайным чувством уже вся была в том, неповторимом и милом, когда он впервые обнял её, и какой теплой показалась его рука, будто обвив целого мира…Ей тогда смешно и неловко было от его торопливого объятия и тычков пустого, будто оглупевшего лица. И это всё далёкое неожиданно стало таким близким и живым, что ей представилось, что их нет уже на свете, как её матери; умерли они — а это воспоминание, так окинувшее её, осталось само по себе жить своим облачком вечным…
Она, положив руку на колено, неосознанно гладила по скользкой синтетике домашнего костюма, ладони становилось тепло, и это усиливало воспоминания… Как хорошо, что он скоро придет, не выспавшийся, отчего заметнее сухая кожа и морщины вокруг рта и на щеках. Чтобы сократить ожидание, включила настольную лампу, принялась рисовать, тени в комнате у книжной полки и телевизора стали теплее, бархатистее — от умиления и тепла внутреннего. Часы на стене тикали, сквозили тени, сизели тени, мрачнела синета в окне. И в душе: бархатистые, воздушные тени. Цвета, как заснувшие, тихие. Мысль — цветной, замерший, вспугнутый сон, увиденный ей, пойманный в силок ума — смутно противился переложению на бумагу…
Струйкой тонкой давила воду из шприца… Шприц уже использованный — это он заботливо принес, чтобы в краски добавлять воду, не проливая на стол. Вспоминала сухие его губы, колючки на подбородке…Рисовала георгины: темно-багряный, затаивший дыхание, с таинственными, сумрачными, будто что-то знающими (про тебя, про нас) пустотами между ярусами лепестков; и кремовый — теми же пустотами невидимых глаз весело отзывавшийся, что он уже знает, что значит это «что-то»… С того вечера она стала прощать Озёвникову затяжные пьянки, смирилась…
А на другой год он во время запоя умер… Из больницы присылали медсестру: выходи на работу, хватит пить! Терапевта нет, некому больных принимать. Поэтому последний раз берем тебя… Его уже два раза увольняли за пьянку… Нет, еще два дня выгуляюсь и выйду, — упрямо, приоскалив нижнюю челюсть капризного рта, ответил он.
Она укладывала его на кухне, к себе не допускала, терпеливо, тихо ждала, когда кончатся эти два дня. А на третий — он не встал…
Прощалась у могилы. Когда целуешь покойника, там такая дыра, такая бездна холода… А не всегда ли, со дня похорон матери, она чувствовала дыхание этого холода, как он близок?..
После похорон заглянула вшкаф, в дальний ящик — найти пуговицу к халату — и в коробке с пуговицами увидела шприцы и, взяв в руки, странно, как во сне слепо — осмотрела и отогнала набродное чувство: ничего не вспомнилось, какая-то пустота, будто она и не жила, а только дожидалась жизни. И она выкинула шприцы в помойное ведро и думала, думала — и по ночам сна не было, все было одно думанье, все лезло в голову. В слезах же Зою никто не видел — родни у неё близкой, как и у Озёвникова, в городе не было. Не о чём и переживать особенно, пересуживали знакомые: о такой жизни, как с Озёвниковым — не пожалеешь. Зоя же не говорлива, так была в деревне приучена с детства; там у них девчонка шестнадцатилетняя ехала на грузовике в кузове с парнями, захотелось ей в уборную, но стыдилась, терпела. А спрыгнула из кузова, торопясь, на дорогу и умерла: лопнул мочевой пузырь…
Теперь и кабинету неё уже попросторнее — в районном архиве, на первом этаже, но сидит она всё так же у окна, и глядит на обновленный, с крестами и светлыми маковками собор, на площадь, где убрали старые, советские щиты с плакатами, и где всегда тянулись неторопливые прохожие, почти все ей знакомые, часто останавливались, разговаривали друг с другом. И Зоя вспоминала про их прежнюю жизнь. Теперь она с ними ходила в церковь, молилась, заказывала на листочке поминовение по матери и мужу.
Когда-то давно, после похорон матери, она зашла в магазин и встала у прилавка, дожидаясь, когда рассчитается старушка с крупно трясущимися руками, расстегивающая кошелек. Старушка деревенская, горбатая, с клюкой, к груди прижимая буханку хлеба, а шея в отвороте кофты и руки — такого же цвета, как хлеб… — говорила продавщице: «Матушка, я в пятницу копеечку задолжала — вычитай»…
Зоя едва сдержалась от слез, почувствовав тогда себя такой же старушкой осиротевшей, и всю жизнь вокруг — сиротливой; вот, не копеечку, а вычли у неё всю жизнь, никого у нее больше рядом нет. И мгновенно пронеслось, дохнуло внутрь острым светом, тёплым, будто и она что-то задолжала кому-то, и есть кто-то, кто помнит и жалеет и её, Зоино одиночество и горе, и её печальные дни с суетливыми мыслями между работой и огородом… Пронеслось и истаяло: на другой день, сходив на могилу матери, она уже и не вспоминала про старушку с копеечкой.
Через год после похорон Озёвникова, зимой, ей исполнилось пятьдесят лет, а потом еще прошел год и два, и она почувствовала, что нет прежней силы, встать, сесть труднее…И это её удивило, но как-то уже привычно, что вроде так и быть должно и что какая-то печаль, как тень уже давно зорко следила за ней… «Вам обязательно надо к онкологу, и скорее», — сказала, поговорив с ней о самочувствии, знакомая дамочка из «администрации»…В больнице дали направление и её отвезли на казенной машине в областной город в диспансер. И пока ехала, чувствуя недомогание и слабость — укачало; всё отбивалась от сна, втягивающего в свою вязкость. Но устало отдалась дреме, будто сгустившейся из вечера прохладного в огороде и нового чувства освобождения от обжимающего болью тела, и тут же в полусне пригрезились ей сани холодные, меж сугробов её куда-то везут, и кожух железный, тяжелый закрывает её от всего: от толчков, от мира, от боли. И там, в диспансере сказали…И молодой шофер, когда ехали обратно, украдкой оглядывался на неё, в тесноту микроавтобуса: белеса, с небольшими глазами, нос длинный, «как спица», подумал шофер. Выглядела она по-своему необычно, вся в себе, убравшись в своё, затаённо ожидающая чего-то. Так и не наступившего… И всё. Дальше обычным путём пошло, как у всех смертников. Умерла и она — так же тихо, терпеливо, незаметно.
И что-то игрушечное было в её узком, мелком гробу — будто карандашик вложили в пенал, высохшая, тонкая, с теми просвечивающими изнутри кончиками пальцев на груди, которые так поражают живых — и в могилу, аккуратную, будто в акварельной глине вырубленную — не верилось, что это и есть то последнее, страшное, что дается здесь человеку.
А какой день был ясный, какие тени загадочные на снегу, типичный для перепада февраля в март; синева на небе уже поустала за зиму, бледнеет… сменит её не сегодня-завтра весенняя, молодая… Деревья голые, как мысли, вслепую ощупывают небо. (На дороге в тот день была наледень — вспоминала старушка, какая-то дальняя родственница). А уже летом в огород Зои заброшенный, заросший, привезла соседка, разъевшаяся, злая кладовщица, тоже вдова, старые, побитые оконные рамы и там устроили свалку. И была-то у них глина сизая, серо-синяя, глубинная, залегает такая в болотистых местах, где трудно держать огороды, потому что под ними плывун, сколько не вваливай навоза с перегноем — всё уплывёт. Цвета такой же глины стали у Зои глаза в последние месяцы жизни…
Почему же так часто и часто, будто вычеркиваются циферки торопливо в клеточках тетради — так часто и много в среднерусских мелких городках людей умирает? Не успеешь оглянуться: рак, рак и рак, или инсульт?! Кто в плен и расхищение смерти выдает православных христиан, что за тревога гонит их торопливо на тот свет, так торопливо, что «Как-то невольно само собой скажется: ах, какая это ужасная вещь — жизнь!» Так еще лет сто пятьдесят назад посетовал один суровый классик, наш земляк*.
…Скучное декабрьское утро, вялый, блеклый цвет снега в затененномдворе, где Зоя недавно ходила…
Вот и рождественские морозы прошло. Сыро, спокойно в феврале, поотпустило, как говорят о такой погоде. Падает мелкий ленивый снежок. Гуляет со своей собачкой все тот же старый слепой в сиреневой выцветшей куртке. А на опасной от гололеда улице из старых деревянных домиков, по дороге к кладбищу встретились двое. Толстуха белолицая с румяными от встречного ветерка щеками, та самая, что говорила когда-то о «переломленном сердце». «Ходила, могилу одноклассницы своей Зои едва нашла, — удивляется она. — Так и лежит второй год без памятника, только крест деревянный»… «А что, Зоя разве умерла?» — удивляется другая, постарше, пенсионерка…И падает что-то на душу ей, как с неба этот снег, только невидимо осаждает, давит нежно, тревожит…И пока шла до дому — всё думала… «Вот как! А я и не слышала…Зоя умерла… уже два года прошло»…
И так жалко стало Зою, хотя они особо и не знались, только, проходя, здоровались на улице… А в библиотеке на стене все еще висит её акварель: цветы; и сама она вспоминается, как странный, серый, пепельный георгин; загадочно вся её жизнь мелькнула такой — словно печальный, сгоревший цветок из той глубины и тьмы, где всё кончается, но и всё начинается заново, и звучит какой-то радостотворный плач по всем, покинувшим нас, по всей твари, начиная с Адама… Но живым дано ли его услышать? Или каждый по-своему все-таки когда-нибудь улавливает его отзвук?..
Снег валит к вечеру всё гуще, мелкий, глухой… За его завесой скрыло тот берег Волги, откуда приехали когда-то Зоя с матерью из деревни, лишь лес там чуть проступает туманными пятнами. Кажется, что от снегопада становится миру все теплее, снежинки уютно шуршат слепому по капюшону куртки блекло-сиреневой, уже лет тридцать он её носит…
А на покатой горе оголившегося кладбища, где похоронены Зоя и Саша, голые плиты могил темнеют в сумерках, как спинки пустых стульев, приготовленных для многолетнего заседания. Одинокий высокий деревянный крест, кажется, что покосился от толстой тяжести снега на перекладинах.
* М.Е. Салтыков-Щедрин.
Александр ПШЕНИЧНЫЙ. Рассказы
Не твоя
Если у интимной памяти есть оболочка, то, вероятнее всего, изнутри она напоминает пещеру с наскальными рисунками, похожими на живопись первобытных людей. Время от времени мы возвращаемся в ее сакральные своды и долго стоим у знакомых ликов, расчищая их пальцами от зелени свисающих мхов.