А потом зачатки цивилизации породили зачатки любви. Правда, я почему-то думаю, что вначале они были похожи на страсть. Страсть — это когда чувство, как морская волна, отрывает ноги человека от дна и несчастного несет куда-то помимо его воли. Вспомните: библейский царь Давид убил воина Урию из-за красавицы-жены Вирсавии, хотя Давид не был плохим человеком. Он даже был героем…
Дальше человеческая любовь, так сказать совершенствовалась, хотя римские матроны не стеснялись раздеваться в присутствии рабов-мужчин, а иногда и пользоваться их… ну… в общем, услугами. Но это уже — частности. Например, римские легионы легко, как на показательных учениях, разгоняли толпы дикарей-кельтов не только благодаря железной дисциплине легионов, но и с помощью, так сказать, дисциплины чувств. Воин-римлянин не мог выйти из строя даже если ему сообщали об измене жены. Дикарь же прихватывал с собой десяток друзей и отправлялся в свою деревню, чтобы разобраться с женой и ее любовником. В связи с этим, римский солдат невольно думал, на ком ему стоит жениться и будет ли верна ему женщина. А дикарь — только о широких бедрах. Императоры Калигула, Нерон и Коммод царствовали в Риме уже потом. Итог — печален. Дикие толпы германцев разбили одичалые легионы римлян. Тут суть не только в том, что, мол, рыба гниет с головы, а еще и в том, что солдат, которому показали, как можно любить много женщин сразу, вряд ли сможет любить Родину. Ведь Родина — одна, как и любимая (пусть и с ноткой практицизма) жена.
Нет, я недаром упомянул Ромео и Джульетту. Ведь время шло, шло, шло… И уже тогда, во времена Шекспира, стали считать, что штамп в веронском паспорте — не самое главное. Главное — любовь. Пусть юнцы еще очень молоды, еще хрупки, как бокалы из тончайшего хрусталя, но главное… Тьфу ты, черт! Иногда я прекрасно понимаю, почему Лев Толстой так не любил Шекспира. Не исключено, что великий русский писатель его даже ненавидел. А потому и вывел на страницах «Войны и мира» любовь Наташи Ростовой к Анатолю Курагину не как любовь, а как дикую, неуправляемую, почти животную страсть. Наташа Ростова — антипод Джульетты Капулетти или, по крайней мере, та девушка, которую и удержали от греха, и которая смогла найти в себе силы справиться со страстью. Если я не ошибаюсь, еще Толстой указывал на то, что шекспировские тексты — едва ли не лишенный смысла набор фраз, цель которых взвинтить читателю нервы.
Боже, Боже!.. Зачем я все это говорю?!.. Затем, что, так сказать по жизни, я вполне «нормальный человек»… ну, и мужик тоже, причем иногда грубоватый. Но вот писать-то я могу только о любви. Смеюсь: представляете, да?!.. Мужик пишет о любви, причем о любви не «шекспировского типа» (это было бы более-менее понятно и оплачено), а о толстовской, уже почти никому не нужной и забытой… хочется сказать «забытой Богом и людьми, но — нет… только людьми.
Я уже говорил, что творчество — всегда одиночество. Нет!.. Творчество — это отсутствие в тебе толпы. Причем не просто толпы, а шекспировской толпы. Включите телевизор, и вы легко нашарите сериал типа «ее все предали, а она всем отомстила». В нем заключен почти тот же лишенный смысла текст, цель которого… снова смеюсь!.. цапнуть зрителя хоть куда-нибудь, а желательно в незащищенной район нервной системы.
Уже говорил, говорил значительно раньше, что, когда древнеримская толпа плебеев орала «Хлеба и зрелищ!», она совсем не подозревала под зрелищами спектакли Антона Павловича Чехова. И совсем не потому, что он родился только через две тысячи лет, а потому что… В общем, хотите верьте — хотите нет, но, на мой взгляд, «шекспириада» — это теже гладиаторские бои, только удачно перенесенные на сценические подмостки…
Снова обращаюсь сам к себе: уважаемый Алексей Николаевич, сколько можно, а?!.. О чем вы говорите и зачем это вам?! Снова вместо плодотворного сочинительства вы занимаетесь, простите, полной ерундой. На вашем месте я бы…
Стоп-стоп-стоп!.. Я вспомнил. Этот случай рассказал один из тренеров (или секундантов?) замечательного шахматиста, экс-чемпиона мира Тиграна Петросяна. Суть его вот в чем: накануне перед важнейшей встречей с Борисом Спасским (как раз шел матч за звание чемпиона мира) Петросян вдруг вместо того, чтобы разбирать наиболее вероятные и уже встречавшиеся в матче варианты, вдруг увлекся совсем другим дебютом. Он азартно анализировал его (возможно даже повернувшись к секундантам спиной) и не реагировал на все их замечания. Петросян вдруг словно погрузился в какой-то транс и за весь вечер так и не приступил, казалось бы, к куда более важной работе. На следующий день он проиграл партию. Но выиграл матч.
Умение сосредотачиваться — совсем не умение смотреть в одну точку, морщить лоб и напрягать мышцы головы и шеи. Умение сосредотачиваться — что-то совсем другое и я не удивлюсь, если для этого вдруг потребуется погладить спящего кота или посчитать за окном ворон на ветке. Правда, конечно же, и тут не стоит увлекаться, но… Кто знает, когда очень нужно остановиться?
Короче говоря, уважаемая Ирина Владимировна, помниться, я авансировал Вам целых три текста? Мол, я работаю и все такое прочее… Улыбнусь: нет, я не работаю, я занимаюсь вот такой ерундой и уже набрал ее в количестве 20 тысяч знаков. Я хочу понять… но что?! Чем Россия отличается от Запада?.. Чушь! Общеизвестно, что для любого русского всегда и во всем виноват Запад. Дать четкое и правдивое объяснение любви?.. Тоже полнейшая ерунда, ведь я совсем не претендую на Нобелевскую премию. Я пытаюсь сосредоточится?.. Сомневаюсь, хотя в этом что-то определенно есть.
Знаете, наверное, я все-таки пытаюсь почувствовать вкус свободы, то есть писать не то, что уже готово и лежит в голове аккуратной стопкой, а что-то другое… Наверное, я похож на стрелка, который рассматривает не мишень, а то, что находится рядом с ней или даже за ней. Смешно звучит, но я словно хочу увидеть то, что, в сущности, очень трудно увидеть — пространство. Ведь человек смотрит на мир для того, чтобы увидеть и его взгляд невольно скользит с предмета на предмет. Может быть, так и возникает течение времени: вы видите одно, потом, секундой позже, другое, еще секундой позже, третье и т. д. А вот если человек вдруг увидит пространство — время перестанет существовать и тогда можно будет понять… Но что?! Не знаю. Вы и сами то ли поругивали, то ли хвалили меня за эти «фокусы со временем».
А, может быть, я просто бегу от «толпы в себе»?.. Ведь творчество и в самом-то деле — всегда одиночество, а пусть даже всего лишь придуманные тобой лица — уже обозначают существование времени, ведь ты — не один. Не знаю… Мне нужен какой-то полет, что ли? Какой полет, куда, над чем, наконец?! Снова не знаю.
Человек — снова не могу удержаться от дурацкой улыбки и едва ли не говорю «черт бы его побрал!», но не стоит так часто поминать рогатого — если человек перестает быть загадкой для самого себя, он словно лишается каких-то то ли неведомых, то ли забытых им возможностей. И почему-то всегда во время таких вот «полетов» меня тянет на эту дурацкую улыбку. Чтобы хоть как-то испугать себя, чтобы прекратить подобное безобразие я говорю себе: посмотри, ведь такие «полеты» чем-то неуловимо похожи на полет Хомы Брута с ведьмой в «Вие» Гоголя. Разве нет?! Недаром же я взялся за статью о «Вие». И странно!.. Теперь она, после некоей критической, «сбойной точки» словно начинается заново. Что происходит, черт… извините… кот бы меня побрал?! То есть укусил.
Да-да, наверное, все происходит именно как-то так… И я совсем не кусучего кота имею в виду. В отличие от кота мне нужна не улица, мне мало улицы, мне нужно ощущение полной, неимоверной и абсолютной свободы. Опасной свободы?.. Да. И самое простая угроза — это когда слова превращаются в труху. Но иначе-то и быть не может.
Кстати, Ирина Владимировна, я Вам еще не надоел?
С улыбкой и уважением к Вам,
Алексей Котов.
Николай СМИРНОВ. Рассказы
Старая школа
Всю жизнь мы у стены, только не видим ее, не знаем, что она, что на ней? Но иногда она является и напоминает нам о себе…
Однажды в селе Шалимове за грустным, длинным, белым зданием школы, бывшей помещичьей усадьбой, я зашел за кусты и уперся в церковные развалины. Они точно замерли в своей, отдельной тишине августовского дня, кузнечики здесь трелили сильнее, и мерцал в лучах порыжевшей известью гребень стены, на котором радужно проступали образы святых. Над красными кирпичными обломками, вплотную к стене стоял высокий чертополох, настоящий дед — с бородою из ржавых колючек. Он изогнулся, напрягаясь, точно силился охватить тускнеющие, как сон, уходящие вглубь стены образы фресок. Точно слепой, хотел на ощупь прижаться к этим человеческим снам: в изгибах всех стеблей — застывшая судорога. Над ним аршинные красные буквы: «Под стеною не стоять, опасно!» А вокруг на багровый островок из кирпичного боя наступала молодая трава, окружала его с немым, блестевшим на солнце зеленым кликом, чтобы поглотить даже место церковного строения. Этот гребень с мерцающими фресками потом разрушили погрузчиком и остатки храма сравняли с землей.
С тех пор мне часто вспоминается эта школа. Удивляло странное чувство, будто вторгался в живое пространство, начинающее у нее против окон, на булыжной дороге. Бывшая барская усадьба бросалась в глаза не только непохожестью на привычные, серые избы с наличниками. Крыльцо парадное, всегда заколоченное, выходило на дорогу, и просторные окна, низко нависшие над травой, отдавались в душе какой-то застарелой тоской и сиротливой заброшенностью. Будто этого белокаменного, нездешнего красавца когда-то завели сюда и бросили, и он не может вспомнить теперь, кто он и откуда, и, уткнувшись потерявшими память окнами в скучную дорогу, угасает, как заблудившаяся склеротическая старуха.
Пыльные, низкие окна, тускло отражающие солнечные накрапы, что-то точно силятся вспомнить, но угасают… и вот сейчас это «что-то» умрет там, в пыльном отражении и невнятных тенях, отдаляясь в бездну пустоты, незримо начинающуюся за этими недеревенскими стенами и суриковой железной крышей. Это живое, засасывающее чувство невидимого пространства продолжалось за домом, на старом кладбище и в развалинах храма, и растекалось по косогору вдоль берега речушки — оттуда, точно втягиваемая им — бежала весело маленькая, кругленькая девочка Уля. Из деревни в школу. С редкого цвета синими глазами. Они были точно нездешнего, ангельского цвета — серой лазури, отдельно стоявшие на круглом личике. Она подымалась от льняного поля, а два цветка с этого поля, будто остались на лице.
Казалось, что усадьба заснула и сама себе снится — и девочка бежит прямо в этот сон. В нем и старый учитель Сергей Александрович. Уле очень нравился он. Сергей Александрович рассказывает им древнегреческие мифы. Вот Персей входит в замок Медузы, идет из комнаты в комнату. А в саду у замка застыли окаменевшие люди. У этой Медузы был такой страшный и сильный взгляд, что она им обращала всех, взглянувших на нее, в камень. Но находчивый Персей смотрел только на ее отражение в своем сияющем, как зеркало, боевом щите и так, приблизившись, отрубил ей голову, а сам остался жив.
Учитель Сергей Александрович задумчив, уютен, и прям в длинном черном пальто. И лицо такое же прямое: тает взгляд за толстыми очками, тогда на них появляется отражение оконной рамы. Раз в месяц он ездит из села в райцентр, в редакцию отдает свои стихи. Аккуратно курит, читает, низко наклоняя седые вихорки над листочками: «Месяц спит, зацепившись за ветку ивы». Близорукие глаза Сергея Александровича за толстыми линзами очков казались маленькими, они посверкивали добродушно, но были одновременно далеко-далеко — будто в стеклянной толще мифа. Взгляд уходил еще дальше, будто он смотрел не в класс на ребят и Улю…
И действительно, Сергей Александрович про себя часто вспоминал то, что не мог забыть всю жизнь: было их три друга-студента, и один написал на него донос в 1932 году: «Этот человек не может быть советским учителем». Потом доносчик был осужден за развращение детей на 10 лет. У него и брал Сергей Александрович газетные вырезки двадцатых годов с пересказами мифов. Вместе читали эти статьи, написанные известным профессором…
И так особенно Сергей Александрович глядел иногда на уроке… и слово его останавливалось. Тянулась пауза, и тогда ближе становился дом, его пространство, полное отражений — будто он слушал, как оно втягивает, что-то сообщает ему. И пауза эта внезапная предназначалась не для детей, а для старого дома, и тогда, вбирая ее, еще ближе подступало, плотнее охватывало отражение его пространства, и слышнее сообщив свое «что-то», утягивало жизнь…
Как будто бы до конца не может пробудиться Сергей Александрович — из сна дома. Пространство старого дома втянуло и его в свой сон, в призрачное, невидимое отражение, разлитое вокруг школы. Жена у него работает тоже в школе, уборщицей. Она остается здесь и по вечерам, когда особенно тихо, и сны явнее, и тишина стоялая журчит, стрекочет у стен голосом кузнечиков. Только зимой сны и пространство это вымерзают, вытесняются сугробами, заглядывающими в окна, и горячим, огнистым инеем на стеклах.
Уля выросла, и она вся, как во сне этого дома, и глаза остались прежними, детскими, будто видят то живое, невидимое сновидение дома. Эта невидимая стена зачаровывает: а если дальше шагнуть — и проснуться уже там, за ней? Сон этот плотнее становится и продолжается в церковных развалинах — за школой. Туда ведет кирпичная арка уцелевших ворот от кладбищенской ограды. Недавно у этих ворот нашли большой ржавый ключ и теперь хранят его в школе. Но Сергей Александрович умер уже, перед смертью он ослеп.
Уля иногда пугалась, что здесь — забытое кладбище. Но отодвинулось и детство и стало, точно невидимым. Уже гребень стены с мерцающими фресками давно снесли. Место церковных развалин заросло, могилы сравнялись с землей, и строители, врезавшись на кладбище сбоку, где хоронили не отпетых в церкви удавленников и опойцев, стали рыть экскаватором траншеи под фундамент двух домиков щитовых. Попадавшиеся человеческие кости выбрасывали наверх.