Нет таких смертных грехов, на которые не пустились бы идеологи «особого немецкого пути» ради утверждения целей войны: тут и субстанциональное превосходство всего немецкого, радикальная противоположность характера политического развития Запада и Германии, якобы немецкая идиосинкразия к либерализму, демократии, республике. Своеобразный и весьма тонкий наблюдатель Эрнст Трельч истинное различие культур Германии и Запада узрел в том, что если британская культура отличается материализмом, французская – формализмом, то «германская свобода никогда не будет чисто политической, она всегда будет связана с идеалистическим понятием личности»[802].
Чрезвычайно осложняет проблему то обстоятельство, что нет никаких оснований не верить искренности действовавших тогда немцев; они самым искренним образом воспринимали мифы «особого пути» и следовали им. «До конца 1914 г., – писал известный националистический активист Франц Зельдте, – нас буквально несло национальное воодушевление. В начале 1915 г. мы поняли, что воодушевление начинает проходить, а на его место должно встать чувство долга. А потом… мы стали суровыми фронтовиками, полностью освоившимися на войне, наши заботы, устремления, воззрения уже тогда готовили внутренний переворот, который сделал нас в послевоенное время сознательными гражданами немецкого государства»[803]. Духовно, морально, психологически август 1914 г. был подготовлен в Германии великолепно, и поэтому он был самым ярким позитивным переживанием немцев в ХХ в., пожалуй, за исключением присоединения ГДР к ФРГ в 1990 г. Впрочем, и в других странах август 1914 г. был воспринят так же, как в Германии: французский публицист Жюльен Бенда в 1927 г. очень точно назвал духовную культуру Европы в период, предшествовавший началу мировой войны, «временем интеллектуальной организации политической ненависти»[804], поэтому в ненависти не было недостатка, яд этой ненависти одинаково действовал и в Германии, и во Франции, и в России, и в Англии, нет никаких оснований отдавать предпочтение какой-либо из враждовавших сторон.
С начала века факторы военной опасности (экономическое соперничество держав, гонка вооружений, стремление отвлечь внимание от внутренних проблем на внешние, колониальная экспансия и соответственно уменьшение готовности к компромиссам) росли довольно значительными темпами, и задолго до августа 1914 г. идеология «особого пути» охватывала отнюдь не только активных политиков. Думается, не нужно комментировать, что «особыми» были все пути национальной государственности в Европе и мире. Для ведения войны необходимы согласие и поддержка большинства населения, готовность всех добиваться национальных целей вооруженной борьбой. Этой, по сути дела, мобилизационной работой были заняты лучшие интеллектуальные силы Германии, при этом нельзя сказать, что такая деятельность была кем-то инспирирована. Нельзя не проникнуться верностью мысли, высказанной канцлером Теобальдом Бетман Гольвегом: «Господа, очень часто войны осуществляются и планируются не правительствами. Народы могут принудить к вооруженному противостоянию шумные и фанатичные меньшинства. Эта опасность существует до сих пор и, вероятно, сегодня в еще более значительной степени, чем раньше после того, как общественное мнение, настроение народа, агитация все более склоняются к войне»[805]. В другой раз канцлер жаловался, что Германией в войну руководило не правительство, а «слепые аффекты сумасшедшей политической некомпетентности»[806].
Безусловно важным было то, что война имела внутриполитическую функцию – это относится не только к Германии. Царская Россия была потрясена революцией 1905 г., противоречия между поднимающейся буржуазией и старыми классами, между нищетой и богатством – все это продолжало быть актуальным и толкало к победоносной войне, которая, казалось, избавит от излишнего общественного напряжения. То же относится к Австро-Венгрии, которую обременяли крайне сложные национальные проблемы. Германия страдала от устойчивой внутриполитической безысходности и слова кайзера о том, что отныне он не знает партий, а только немцев, были восприняты как ожидание новой общности. Из последней были долго исключены социал-демократы, несмотря на значительный избирательный успех 1912 г. и самую значительную фракцию в рейхстаге, теперь они, казалось, перестали быть «безродными» (vaterlandslosen Gesellen). По словам историка Германа Онкена, все немцы ждали, что война превратит наконец Германию в «общность», «жизнестойкий организм» (natürlicher Organismus). Что конкретно это должно было означать на деле, разумеется, никто не представлял… Победоносная война просто выступала в виде желанного социального идеала[807]. По всей видимости, в немецком воодушевлении войной определенную роль сыграло и то обстоятельство, что немцы вспоминали о быстрых победах 1866 и 1870 гг., полагая, что грядущая война будет такой же быстротечной…
Общественно-политическая атмосфера в Европе в начале ХХ в. лучше всего характеризуется образом мышления социал-дарвинизма, который был квинтэссенцией всякого политического мышления, стремившегося к оправданию империалистической экспансионистской политики. Социал-дарвинизм был и причиной массового психоза, который сопровождал начало войны в 1914 г. и который в одинаково значительной степени охватил все европейские страны в начале мировой войны. Истоки этого сумасшествия не столько в самом социал-дарвинизме, а в том, что старый либерализм XIX в. с его твердой верой в процессе борьбы был перенесен на сферу национальных государств. Основой их жизни и взаимодействия стала борьба, а не мир, согласие, сотрудничество. Воцарилось убеждение, что эра мирного сосуществования государств миновала[808]. Апофеозом такого политического мышления стал 1914 г., когда великие национальные задачи сделались всеобъемлющими, за пределами их уже ничего не существовало. В этом смысле весьма ценным является суждение Курта Зонтеймера о том, что «Первая мировая война на национальное сознание немцев оказала гораздо более глубокое действие, чем Вторая мировая война»[809]. Первым в мире мыслителем, который в рамках этого мироощущения занял наиболее последовательную позицию, был Фридрих Ницше, отчетливо показавший, что на пути реализации упомянутого отбора христианские моральные ценности только помеха. Вне этого контекста нельзя по-настоящему оценить Ницше, иначе его парадоксальные сентенции кажутся литературным вымыслом далекого от жизни философа.
Наиболее наглядным проявлением социал-дарвинистских подходов было военно-морское соперничество: нация должна стремиться к внешним территориальным приобретениям, а для этого необходим флот. Строительство сильного военно-морского флота в психологическом климате начала века было совершенно логичным и в Германии, и в Англии, и в США, и в Японии. Убежденность в том, что война неизбежна, нарастала с начала века, в Германии росту социал-дарвинистского сознания способствовали подогревавшие его относительные провалы в немецкой внешней политике после Бисмарка. В августе 1914 г. всеобщий социал-дарвинизм вылился в патриотическую волну невиданного размаха. Немецкий историк Михаэль Грешат в этом воодушевлении выделял, с одной стороны, глубокое убеждение, что в войне речь пойдет о защите отечества, она, естественно, стала «священной» войной, а с другой стороны, очень существенным было то, что в августе 1914 г. немцы действительно пережили единение всех классов и слоев общества[810]. О подобных 1914 г. настроениях не могло быть и речи в 1939 г. Вторая мировая война началась беззвучно, никаких фанфар, никакого воодушевления, никаких объятий – пассивность, замешательство, покорная обреченность. В начале Второй мировой войны не было «идей 1939 г.», никакой добровольной военной службы философов, социологов, историков, поэтов – ничего, что могло бы сравниться с широкой публицистической, научной поддержкой войны, как в 1914 г.[811]
Важным свидетельством «идей 1914 г.» было то, что почти все интеллектуалы в Германии (за исключением левых) оказались в сфере действия социал-дарвинизма, имперских представлений. Это очень важно, ибо университетские профессора обладали (и обладают до сих пор)[812] не только наивысшим престижем, но и большим влиянием на государственные дела[813]. Огромные интеллектуальные ресурсы были поставлены на службу войне, доказательству того, что в природе и человеческом обществе господствует дикость, жестокость, опасность, война, что только драматическое мироощущение является адекватным. Среди идеологов войны были такие видные мыслители, как М. Вебер, В. Зомбарт, Т. Манн, С. Георге и другие. Помимо действительной мобилизации интеллектуалов были и курьезные случаи; так, Арендт рассказывала о австрийском историке искусства Й. Стржиговском, который доказывал нордическое происхождение украинцев, армян, персов, венгров, болгар, турок в книге «Алтай – Иран и великое переселение народов». Делалось это, видимо, в расчете на союзнические отношения с этими народами в войне. Во Франции Парижское медицинское общество опубликовало описание особенностей немецкой расы, среди которых были такие экзотические, как чрезмерное выделение фекалий, также был выявлен признак, по которому можно было смело ловить немецких шпионов, моча которых имела 20 % аммиака, а моча людей других рас – 15 %[814].
Немецкий политэконом Вернер Зомбарт описывал британо-немецкое противостояние как противостояние «торгашей и героев»[815]. Другой крупный немецкий мыслитель Макс Шелер в своей книге-панегирике «Гений войны и немецкая война» (Der Genius des Krieges und der deutsche Krieg) описывал британскую «псевдокультуру», превратившую де всякую культуру в стремление к комфорту, мышление – в расчет прибыли, правду – в утилитарное стремление к пользе, а благочестие в суеверие.
Особенно жестко о Великобритании высказался известный в тогдашней Германии классический филолог Ульрих Вильямовиц-Меллендорф: «В Англии злой демон зависти и издевки, собственно вызвавший войну, является настоящей движущей силой общества. Почему они нам не хотят добра? Они хотят покончить с нашей свободой и нашей самостоятельностью, хотят разрушить порядок, нравственность, самосознание, которое мы смогли утвердить не только у себя в армии, нашем государстве, но и во всем обществе. Когда английский морской офицер смотрит через подзорную трубу, оптику для которой сделали на заводе Цейсса, то его злит, что в Англии не могут изготовлять такую оптику, как злит его и то, что кабель, который удалось перекинуть через Атлантику, изготовлен большей частью в Шарлоттенбурге. Сознание, что качество немецкой работы превосходит всякое качество гложет его»[816].
Еще одним интерпретатором «немецкого особого пути» был выдающийся представитель немецкой академической философии Пауль Наторп. Каково же, на его взгляд, было содержание немецкого идеала? Ради обоснования последнего Наторп создал целое историко-философское учение о трех царствах. Первое царство – это находящаяся в состоянии покоя экономически слаборазвитая общность с преобладанием сельского населения. Эта политическая организация является преимущественно деспотической, народные массы пребывают в верноподданнической тупой верности тирану. Россия является образцом такого царства. Второе царство – это общество свободного договора. Англия представляет эту стадию развития наглядней всего. Адекватной политической формой этой стадии развития является демократия, субъектом которой является эмансипированная личность, произвол которой ограничен лишь произволом других. Третье царство – это царство немцев, которые лучше всех в мире осознали, что англосаксонская модель является непригодной, и решили заменить ее своим порядком. Наторп полагал, что зародыш немецкого порядка был уже в реакции на Французскую революцию 1789 г., от которой немцы с присущим им инстинктом взяли идею национального воспитания и национального сохранения. По Наторпу, революционные принципы свободы и равенства в Германии претерпели изменения, были углублены до «истинной свободы и истинного равенства». Истинная свобода и равенство – это принципы нового истинного порядка, целью и смыслом которого является организация общей воли людей на реализацию общей цели, ради которой всякий индивидуализм изгоняется. Имя этой общности – социализм. «Такой социализм, – писал Наторп, – так же близок немецкой крови, как и милитаризм»[817]. Почти вторил Наторпу и Макс Вебер: «Не мир и человеческое счастье заставляют нас побуждать к действию нашу молодежь, а забота о сохранении и продолжении нашей национальной культуры». «Целью нашей социально-политической работы является не стремление осчастливить мир, а достичь социального единения нации, которая подорвала современное экономическое развитие ввиду тяжелой борьбы в будущем»[818]. Ссылаясь на Фихте, Наторп описывал этот социализм как свободное подчинение ради общей цели, как готовность исполнить приказ вышестоящего в национальной иерархии. По Наторпу, истинное равенство – это готовность всех исполнить свой долг, «от кайзера до последнего социал-демократа»[819]. Причастность Фихте к «идеям 1914 г.» выразилась также в том, что 1914 г. был объявлен его годом, что весьма символично и не лишено глубокого смысла.
Новая общность формируется ради защиты немецкой культуры от разлагающего влияния «цивилизации». У Наторпа, некогда выступавшего за социальные реформы, теперь вся энергия переключилась на внешний фронт. Наторп выдвинул лозунг: «Культура, а не цивилизация». Под культурой здесь понимается миф нации. Наторп полагал, что цивилизация – это господство средств над целями, это форма дезинтеграции человеческого существования, состояние общественной атомизации, расщепления. Культура же, напротив, выступает высшей интегральной формой существования и сохранения жизни. «Культура, – писал Наторп, – это не исключительная собственность той или иной нации, а общее достояние, может быть, общая задача человечества»[820].
По Наторпу, война – это выражение ненависти «романской и британской цивилизаций к немецкой культуре, в этой войне плутократия поднялась на борьбу против немецкого социализма». Герман Люббе в своей известной работе «Политическая философия в Германии» писал, что противопоставление «культура – цивилизация» восходит еще к И. Канту, но у Наторпа оно приобрело значение внутреннего противостояния двух социально-политических систем: капиталистической системы дезинтегрированного плюрализма и моральной тотальности идеалистического социализма. Это противостояние сразу сделалось политизированным, став квинтэссенцией немецкой борьбы против всего остального мира, фактические различия были возведены в принципиальные[821]. Такого рода обобщения, по справедливому мнению Фрица Фишера, вели к прямому утверждению, что Германия является носительницей более высокой культуры на службе человечества, что придавало войне прямо религиозный характер[822].
Обращает на себя внимание, что и Наторп, и его последователи занимались в первую очередь не внешнеполитическими максимами имперской политики, а более вопросами воспитания граждан, сохранением национальной культуры, экономического благополучия. Это в целом соответствует специфически немецкой, действительно беспрецедентной традиции успешной реформистской деятельности государства в Германии. В социальном смысле результатом реформ было то, что у немецкой революции была вырвана почва из-под ног, социализм и национализм были соединены в «идеях 1914 г.», а в 1914–1918 гг. военный социализм, казалось, указывал путь в будущее. Немецкий историк Отто Шюдденкопф писал: «Эти идеи („идеи 1914 г.“. – О.П.), будучи министром иностранных дел, защищал Брокдорф-Ранцау, их описывал Освальд Шпенглер в „Пруссачестве и социализме“, пропагандировали гамбургские национал-коммунисты Дауержала Носке как диктатора немецкой социалистической республики»[823]. Конкретно этот «немецкий социализм» в экономической сфере выразился в тезисах близкого к правящим кругам Рихарда фон Меллендорфа, опубликованных в конце войны. Смысл этих тезисов сводился к созданию самоуправления в экономике (по образцу прусского муниципального самоуправления, введенного бароном Штейном). В этом самоуправлении рабочие и служащие должны были иметь равные возможности участия в принятии решений. Меллендорфу удалось завоевать на свою сторону министра экономики социал-демократа Рудольфа Висселя, но после войны обнаружилось, что экономический либерализм довольно быстро возродился[824].
«Социализм» из арсенала «идей 1914 г.» как действительный и впечатляющий опыт государственного строительства и организации тыла в 1914–1918 гг. повлиял как на нацистов, так и на большевиков, ведь, как известно, на Ленина этот опыт произвел большое впечатление. Но уравнивать социализм Наторпа и социализм нацистов или большевиков нет никаких оснований – они далеки друг от друга. Неосознанная склонность к такой идентификации вполне объяснима, ибо «немецкий особый путь» бросается в глаза, его очень трудно вырвать из тени нацистского прошлого, и он действительно незаметно привел к Гитлеру. Тем не менее проявления расизма, социал-дарвинизма, империализма в большинстве европейских стран были в целом одинаковы. Хотя Фриц Фишер и его ученики долгое время доказывали обратное и делали это весьма квалифицированно, но все равно сохраняется ощущение, что европейский социал-дарвинизм развивался одинаково, и Бетмана Гольвега не так уж и многое отличало от его коллег в других европейских странах. Перлов расистского, социал-дарвинистского обскурантизма как в английской, так и во французской литературе можно откопать столь же много, как и в немецкой. Даже такое явление, как культурный пессимизм, который мы привыкли считать чисто немецким, не является таковым, а был распространен и в Англии, и в США[825]. Даже теоретики и практики военно-морской мощи – англичанин Фишер, американец Мэхан, немец Тирпиц – стоили друг друга. И когда Вильгельм II говорил о немцах, что они соль земли, то высказывание Сесиля Родса о том, что англичане – это первая раса на земле и чем больше владений они будут иметь, тем лучше для всех, означает то же самое. Фриц Фишер указывал, что программа сентября 1914 г. о послевоенном устройстве Европы, составленная Бетманом Гольвегом, имела гегемонистские претензии[826], но не к аналогичным ли результатам привел бы анализ мирных программ Франции, России, Англии?
Что касается причин войны, то помимо ясных имперских планов и намерений сторон, помимо стремления компенсировать социальное напряжение войной, вероятно, очень большое значение имела военная романтика, в Германии была особенно сильна традиция милитаризма. Однако в процессе войны оказалось, что романтический немецкий милитаризм натолкнулся на суровые реалии войны, которая оказалась просто большой мясорубкой, битвой материальных ресурсов, где почти не было места героизму, романтическому подвигу, боевому воодушевлению.
Для предвоенных лет, по всей видимости, весьма типичны были также романтические настроения, высказанные немецким писателем Георгом Геймом: «Все одно и то же, скука, скука, скука. Ничего не происходит, ничего… Хотя бы началась война наконец, даже несправедливая… Этот мир такой гнилой, эфемерный, липкий, как политура на старой мебели. Боже мой, и я растрачиваю свой энтузиазм в эти банальные времена»[827]. Эти настроения можно толковать еще и так, что после головокружительных бисмарковских достижений немцев в начале ХХ в. уже ничто не удовлетворяло, их способен был мобилизовать лишь большой национальный миф. Не случайно Томас Манн писал, что немецкий народ воспринял войну как преддверие Третьего рейха[828]. Не может быть сомнения в том, что война была освобождением от невыносимо тяготевшей над всем народом пустоты. Именно поэтому в августе 1914 г. известие о начале войны было воспринято с невероятным подъемом, энтузиазмом. Случайно сохранилась фотография, на которой заснята толпа на мюнхенской площади в момент объявления войны. На этой фотографии можно отчетливо рассмотреть Гитлера, который в восторге патриотического воодушевления с расширенными от возбуждения глазами весь подался вперед, буквально впитывая слова манифеста.
Немецкие «мифы 1914 года» за счет своего отчетливого романтического флера несколько отличались от иных национальных «мифов 1914 года». Так, если сравнить немецкие мифы войны с французскими, то бросается в глаза огромная разница. Французский миф Вердена – это отражение ужасов и дикого кровопролития, стойкости перед лицом всех этих ужасов. Из этого мифа родился «менталитет Мажино», имевший по-существу пацифистские последствия: если отразить следующую немецкую атаку с наименьшими потерями, то получится держать собственные потери на максимально низком уровне[829].
Пропасть, разделяющая немецкие мифы войны и французские видна из следующего высказывания Жоржа Клемансо, адресованного своему школьному товарищу: «Дорогой друг, в природе человека любить жизнь. Немцам это неизвестно. В немецкой душе, в немецком искусстве, в духовном мире немцев и их литературе витает некое непонимание того, что жизнь представляет собой на самом деле, что делает ее такой привлекательной и величественной. Вместо этого – у немцев прямо сатанинская любовь к смерти. Этот народ любит смерть. У немцев есть божество, на которое они взирают дрожа, но с улыбкой экстаза, будто они в припадке лихорадки. Это божество – смерть. Откуда у них это? Я не знаю ответа на этот вопрос. Немцы любят войну так же, как любят себя и потому, что в конце ее они будут купаться в крови. Немцы идут на войну как на встречу с возлюбленной подружкой»[830].
Разумеется, слишком серьезно это высказывание Клемансо воспринимать не стоит, но доля истины в его словах есть. Особенно в отношении немецкой романтизации войны. При всей неясности того, за что боролись, можно твердо сказать, что молодежь полностью идентифицировала себя с войной, что германская армия до конца выполнила свой долг во время войны, ее запала хватило до 1918 г., в отличие от русской армии в тот же период. Романтика войны в несколько измененном виде и после 1918 г. осталась важной составной частью драматического, трагического измерения жизни в среде бывших фронтовиков, склонных к антидемократическому мышлению. Основным идеологом этой военной романтики был Эрнст Юнгер: «Война – наша мать, она зачала нас, новое поколение, в расплавленном чреве окопов, и мы гордимся этим происхождением. Поэтому наши ценности также должны быть героическими, ценности воителей, а не торговцев, которые пытаются измерить мир локтями»[831]. Похожие сетования были и у одного из ведущих немецких исследователей аграрной истории Германии Макса Зеринга (Sehring, 1857–1939), он писал о «бесплодном рационализме, порожденном британским государством торговцев и Французской революцией, которые не уважают и не ценят труд предков, а ставят на первое место материальные интересы и убивают всякое удовольствие от работы, лишь подстегивая стремление к наживе и классовую ненависть»[832].
Благодаря Эрнсту Юнгеру и другим экзальтированным пророкам «консервативной революции», представления о «немецком особом пути» в противовес европейскому в период Веймарской республики было традиционным образом мышления в рамках тогдашней немецкой политической культуры. Понятия «немецкая судьба», «особое развитие», «немецкая государственная идея», «немецкое государственное мышление», «смысл немецкой истории» были ключевыми словами немецкой политической лексики. Вероятно, таким образом Германия компенсировала свое поражение в Первой мировой войне борьбой против политического гуманизма, вообще всех ценностей западного мира, как указывал большой знаток этой проблемы Гельмут Плесснер[833].
Немецкий историк Отто Шюдденкопф обращал внимание на то, что в начале ХХ в. произошла общеевропейская духовная революция, которая охватила русскую интеллигенцию, французских, английских, немецких студентов, и везде эта революция имела одинаковые черты: глубокое неудовлетворение старым миром взрослых, начальников. Сначала этот процесс выразился в различных декадентских течениях, а затем молодежь неожиданно обратилась к долгу, жесткости, самоотречению, служению, смерти ради идеи, будь то идея нации, рабочего класса и т. д. «Французская молодежь, – писал Шюдденкопф, – пережила свой кризис в панамском деле и деле Дрейфуса, русская – в сопротивлении царизму в Сибири и эмиграции, английская и немецкая нашли свою реализацию в августе 1914 г., а немецкая имела еще и второй шок – 1918 г.»[834]. В этом и кроются предпосылки успеха нацистов.
В заключение следует отметить, что о «немецком особом пути» не может быть и речи, точно так же, как и о «немецком особом сознании», которое было лишь духовным отражением немецкой истории, таким «особым» сознанием обладает каждый народ, из «особых сознаний», собственно, и складывалась европейская история. Но как это ни парадоксально звучит, не обладая настоящими основаниями, немецкое «особое сознание» имело все же весьма реальные и ощутимые результаты в виде широкого распространения антиреспубликанских убеждений, что было решающим условием формирования принципов антидемократического мышления в период Веймарской республики. «Тяжелейшим наследием 1914 г., – писал известный историк Г. Херцфельд, – было непрестанно и непреклонно продолжающаяся дискуссия о противоположности западного и немецкого мира идей»[835]. И сама Первая мировая война не способствовала росту гражданской рациональности у немцев, а более вела к идеологическим упрощениям и всеохватывающему недоверию, собственно, для нацистов Первая мировая война не прекращалась, их политика была продолжением политики «особого пути», только уже другими средствами и при других обстоятельствах.
4. Мифы «консервативной революции» и их создатели
Предварительные замечания
Самосознание немецких «национально мыслящих людей» после поражения в 1918 г. по понятным причинам было еще более болезненно возбуждено, чем даже в условиях действия мифов 1914 г. И понятно почему: война закончилась поражением – победили не «идеи 1914 года», а «идеи 1789 года» и, хотя иностранные враждебные войска не стали оккупировать территорию Германии, произошло гораздо более плохое: немцы должны были отказаться от своих прежних политических принципов в пользу принципов победителей[837]… Для испытавшего болезненное унижение самосознания это было невыносимо – «реабилитация» могла состоять только в том, чтобы полностью оторвать Германию от Запада и «ноябрьских преступников» и вернуться на свой путь. В теоретическом плане это и сделала «консервативная революция». Термин «консервативная революция» объединяет совокупность идеологий и организаций немецкой правой, которая не удовлетворилась ролью сохранения того, что можно сохранить, а поставила перед собой цель – революционным способом возродить наиболее важные национальные мифы, утерянные в республике. То есть именно национализм был самым существенным в «консервативной революции». Именно поэтому немецкий историк Стефан Броер писал, что понятие «консервативная революция» доставляет более путаницы и недомолвок, чем пользы, потому она должна быть вычеркнута из списка политических течений ХХ в. Броер призывал заменить это понятие термином «новый национализм»[838]. Но последовать этому совету невозможно, поскольку термин «новый национализм» уже используется историками для описания специфики структурных перемен национализма в преддверии империалистической войны 1914–1918 гг.
Главным отличием «консервативной революции» от революции левых сил состояло в том, что первая строила планы на будущее, вдохновляясь пафосом прошлого национального величия, образами или мифами прошлых времен. Это давало «консервативной революции» значительное преимущество перед левыми силами, ибо левые мифы, как отмечал еще Раймонд Барт, «бедны по своей природе. В них нет главного – выдумки. В любом левом мифе есть какая-то натянутость, буквально ощущается привкус лозунга. Действительно, что может быть худосочней, чем сталинский миф? В нем отсутствует какая бы то ни была изобретательность, использование его поражает своей неуклюжестью; означающее мифа совершенно не варьируется: все сводится к бесконечной литании. Напротив, мифы справа откормлены, блестящи по форме, экспансивны, болтливы, они охватывают все сферы жизни»[839]. Барт объясняет это вполне удовлетворительно – язык угнетенных беден, монотонен, мера нужды в данном случае является и мерой языка. Правые мифы, напротив, исходят из избытка силы, традиции, богатства, досуга.
Время «консервативной революции» – это послевоенная и – шире – межвоенная Германия, специфические условия которой способствовали возникновению сильного напряжения в правой части политического спектра. Впрочем, вся западная цивилизация переживала кризис, схожий по некоторым признакам с «консервативной революцией»: межвоенный период был богат на всевозможные интеллектуальные пророчества. Этот период характеризуется самой жесткой критикой «достижений» современной цивилизации и пиком воздействия «культурного пессимизма». Эти кризисные настроения в наибольшей степени проявились помимо немецких авторов в творчестве Хосе Ортеги-и-Гассета, Жоржа Морраса, Серена Кьеркегора, Габриэле д'Аннунцио, Эзры Паунда, Дмитрия Мережковского, Энрико Коррадини, Якоба Буркхардта, Арнольда Тойнби, Дэвида Лоуренса, – все эти мыслители сходились во мнении, что обновление необходимо – консервативное или иное. Можно даже сказать, что понятие «консервативная революция» – это не только специфически немецкое явление, «консервативная революция» как категория истории идей может быть использована и по отношению к истории Великобритании межвоенного времени. Там возник также своеобразный правоинтеллектуальный дискурс, представители которого рассматривали парламентаризм и партийную демократию как совершенно неанглийские учреждения, чуждые духу нации[840]. В Германии это чувство было острее – даже такой мыслитель, как психолог и педагог Эдуард Шпрангер (1882–1963), после 1933 г. приветствовал освобождение от марксизма и психоанализа, а труд Карла Ясперса «Духовная ситуация эпохи» (1930) едва ли способствовал тому, чтобы отвлечь молодых читателей от национал-социализма, так как был близок духу консервативной революции[841].
В названии данной главы есть некоторая неточность, ибо социальные мифы не могут быть «созданы» кем-то, они сами возникают при определенных социальных, идеологических, политических обстоятельствах. Тем не менее в возникновении и формировании мифов иные экзальтированные пророчества имели громадное значение, поэтому следует обратиться к некоторым из них и рассмотреть более детально. Общее у них одно – они противостояли всем прежним формам политики, критическая направленность их была антилиберальной, антимарксистской, антидемократической, антикапиталистической, антипарламентской, антиреспубликанской; в своей политической практике они стремились к новому синтезу стиля и политического мышления. Один из идеологов «консервативной революции» Эдгар Юлиус Юнг так ее определял: «Консервативной революцией мы называем восстановление всех тех элементарных законов, ценностей, без которых человек не может строить свои отношения с природой и богом, и не может создать истинный общественный порядок и благополучие. На место равенства вступит внутренняя идентичность человека, на место классового мышления – чувство иерархии, на место бюрократического принуждения – внутренняя ответственность истинного самоуправления, на место бесформенной массы – право личности, неотъемлемой от её национальных корней»[842].
В Веймарский период Германия жила чрезвычайно интенсивной духовной, политической жизнью, и активность всевозможных публицистов, в том числе и принадлежащих «консервативной революции», была также чрезвычайной. Интеллектуальный уровень многих авторов был весьма высок, конкуренция в этой сфере была очень сильной, поэтому пробивались только яркие индивидуальности. На фоне довольно высокого даже для европейских масштабов уровня развития таких наук, как история, социология, философия, немецкая публицистика должна была соответствовать своему назначению, чтобы оставаться действенной. В целом эта задача была выполнена, более того – даже создана своеобразная и цельная правая политическая культура, в которой целеустремленно культивировался ряд мифов «консервативной революции». Выбрать в этом море публицистики наиболее значимые тексты довольно сложно. Если представить национальные мифы этого времени в виде составляющих политической культуры, то в первом общем приближении окажется, что Освальд Шпенглер дал наиболее впечатляющие формулировки и ориентиры для «немецкого социализма», Мёллер ван ден Брук – для стимулирования мифа имперского величия Германии, Эрнст Юнгер – для нового обоснования национализма, ранее пребывавшего в совершенно ином состоянии, Карл Шмитт – один из самых ярких политических мыслителей ХХ в. – оригинально теоретически обосновал тоталитарное государство, а также подверг весьма конструктивной критике парламентаризм. Эти публицисты в полной мере представляют различные мировоззренческие нюансы «консервативной революции».
Немецкий историк Кристан граф фон Кроков отмечал, что наиболее наглядно афронт по отношению к Веймарской республике символизируют три фигуры: Юнгер, как писатель и неоспоримый духовный вождь «нового национализма»; Шмитт, как блестящий государствовед, внесший наибольший теоретический вклад в борьбу против «Веймара, Версаля и Женевы»; Гитлер – в качестве виртуоза пропаганды, сумевший мобилизовать массы и направить их в нужную ему сторону[843]. Первые два персонажа рассматриваются в данной главе, а феномен Гитлера и его причастность к «консервативной революции» – в последней главе книги.
[802] Troeltsch E. Deutschland und Weltkrieg. Berlin, 1915. S. 89.
[803] Troeltsch E. Deutschland und Weltkrieg. Berlin, 1915. S. 98.
[804] Benda J. Verrat der Intellektuellen. München, 1978. S. 102–103.
[805] См.: Düllfer J., Holl K. (Hg). Bereit zum Krieg. Gӧttingen, 1986. S. 10.
[806] См.: Stern F. Der Traum von Frieden. S. 92.
[807] Krockow Chr. Graf von. Die Deutschen in ihrem Jahrhundert 1890–1990. S. 95.
[808] Fischer F. Griff nаch der Weltmacht. S. 16.
[809] Sontheimer K. Antidemokratisches Denken. S. 93.
[810] См.: Düllfer J., Holl K. (Hg). Bereit zum Krieg. S. 47.
[811] Maier H. Ideen 1914 – Ideen von 1939. S. 531–534.
[812] Dahrendorf R. Gesellschaft und Demokratie. S. 89.
[813] Düllfer J., Holl K. (Hg). Bereit zum Krieg. S. 76.
[814] См.: Arendt H. Elemente und Ursprunge… S. 263.
[815] Зомбарт В. Торгаши и герои. Раздумья патриота. В кн.: Собрание сочинений в трех томах. Т. 2/ СПб., 2005.
[816] Krockow Chr. Graf von. Die Deutschen in ihrem Jahrhundert 1890–1990. Reinbeck bei Hamburg, 1992. S. 108.
[817] См.: Lübbe H. Politische Philosophie in Deutschland. S. 189.
[818] Цит. по: Dahrendorf R. Gesellschaft und Demokratie. S. 48.
[819] См.: Lübbe H. Politische Philosophie in Deutschland. S. 188–189.
[820] Ibid. S. 190.
[821] Ibid. S. 191.
[822] Fischer F. Griff nach der Weltmacht. S. 179.
[823] Schüddenkopf O. Linke Leute von rechts. S. 41.
[824] Glum F. Der Nationalsozialismus. S. 85.
[825] Koсh H. Die Rolle des Sozialdarwinismus // Zeitschrift für Politik. 1970. № 1. S. 60.
[826] Cм.: Ibid. S. 66.
[827] Цит. по: Olzewski H. Die Idee von 1914 in Deutschland // Polnische Weststudien. 1988. Bd VII. H. 2. S. 202.
[828] Mann Th. Friedrich und die Große Koalition. Berlin, 1915. S. 36.
[829] Krockow Chr. Graf von. Die Deutschen in ihrem Jahrhundert 1890–1990. S. 99.
[830] Ibid. S. 99.
[831] Цит. по: Sontheimer K. Antidemokratisches Denken. S. 103..
[832] Рингер Ф. Закат немецких мандаринов // Новое литературное обозрение. 2002. № 1. С. 118.
[833] Plessner H. Die verspätete Nation. München, 1959. S. 29.
[834] Schüddenkopf O. Linke Leute von rechts. S. 16.
[835] См.: Faulenbach B. Ideologie des deutschen Weges. München, 1980. S. 10.
[837] Krockow Chr. Graf von. Die Deutschen in ihrem Jahrhundert 1890–1990. Reinbeck bei Hamburg, 1992. S. 169.
[838] См.: Breuer S. Anatomie der konservativen Revolution. Darmstadt, 1993. S. 181.
[839] Барт Р. Избранные работы. М., 1989. С. 117–118.
[840] Dietz B. Gab es «Konservative Revolution» in Great Britain? Rechtsintellektuellen am Rande der Konservative Partei 1929–1933. // Vierteljahrshefte für Zeitgeschichte, 2006. H. 4, passim.
[841] Нольте Э. Европейская гражданская война. Национал-социализм и большевизм. М., 2003. С. 347.
[842] Jung E.J. Deutschland und die konservative Revolution. In: Deutsche über Deutschland. Die Stimme des unbekannten Politikers. München, 1932. S. 380.
[843] Krockow Chr. Graf von. Die Deutschen in ihrem Jahrhundert 1890–1990. S. 155.