В конечном счете комплиментарный национализм перевешивает у Фихте все – по его мнению, мир «выздоровеет» с помощью немецкого существа: «кто верит в духовность и свободу этой духовности, желает вечного ее развития, то где бы он ни был рожден и на каком бы языке ни говорил, он относится к нашему роду, принадлежит нам и превратит себя в нас»[622]. Иными словами, только немец достоин звания человека…
Гегель, не будучи романтиком, тем не менее значительно способствовал укреплению традиции авторитаризма в Германии, ведь он считал государство самоценным единством, развивающимся по законам, не зависящим от людей и не подлежащим контролю с их стороны. Такая философия была адекватна традиционной немецкой аполитичности, преклонению перед авторитетом, укоренившемуся еще в Средневековье послушанию властям и недоверию к либерализму как явлению ненемецкому. Однако ради справедливости надо отметить, что если для Гегеля и Фихте немцы были призваны сохранить христианство в чистоте, то для их потомков в ХХ в. «нордические немцы» стали оплотом борьбы против еврейско-христианской отравы европейского языческого духа. Такова была злая шутка истории.
Довольно широкое и значительное движение немецкой романтики стало восприемником и продолжателем авторитарной немецкой традиции. Наивысшая пора расцвета немецкой политической романтики приходится на последнюю четверть XVIII – первую четверть XIX в. В духовном плане немецкая романтика была реакцией на рационализм, вульгарный материализм и механистическое мышление европейского Просвещения, впоследствии специфический немецкий романтизм выразился в антимодернизме, культурном пессимизме. Известный евангелистский теолог и философ Эрнст Трельч считал, что романтика гораздо значительнее повлияла на немцев, чем классицизм и эпоха Канта: «Романтика представляет собой действительно переворот, революцию против буржуазного духа, против общей уравнительной этики, но особенно против научного, механистического, математического духа Запада, против естественного права и против всеобщего уравнения человечества»[623].
Что касается классицизма, который в отличие от романтики не имел прямого политического значения, то наиболее яркий представитель немецкого классицизма, истинный национальный гений Гёте, по словам Вильгельма Моммзена, «осознавал опасность, скрывающуюся в романтизме, он осуждал его несвязность, склонность к экстатической реакции, отвержению „предметности“. Романтическому культу смерти Гёте противопоставлял свою „мысль жить“. Его отталкивало, что романтика лишь играла с политическими понятиями, не владея их детальным знанием и без внутреннего чувства ответственности. Романтика связывала неясный космополитизм с таким же неясным и в высшей степени невразумительным чувством национальной миссии, которая первоначально ограничивалась духовным призванием немецкого народа, а в конце концов утверждала, что только немцы спасут мир. Это сознание особой миссии было тем более опасно, что оно исходило из аполитичной картины мира и влияло на образованные слои, которые выступали во главе политической романтики в противоположность либеральным профессорам во Франции, которые в крайнем случае могли пребывать в политической оппозиции»[624]. Моральный и политический инстинкт Гёте не дал ему увлечься опасными, вредными и беспочвенными преувеличениями достоинств или недостатков одной нации в ущерб другой. Поэтому романтика совершенно неуместна и вредна в любые времена в политической сфере, где требуется трезвая оценка положения, знание действительного положения вещей, реализм, учет различных объективных факторов, а также самокритика.
В этом отношении Томас Манн однажды написал, что, когда он размышляет о романтизме, на ум ему приходят не счастливые странствия или народные песни, не игра воображения или мечтательное томление, а скорее тёмный аспект, который рождается из безвольной покорности романтических интеллектуалов стихийным силам, шевелящимся за деревьями в ночи. Несомненно, было нечто нездоровое в той увлеченности романтиков миром, раскинувшимся за пределами нашей собственной среды обитания, миром, где обитают добрые и злые духи и где следовало искать все настоящие ответы и решения. По меньшей мере это свидетельствует об отказе от ответственности за проблемы реальной жизни. Ещё большее беспокойство вызывало любование смертью, столь явное среди первого поколения романтиков[625]. Гёте как-то сказал, что классик здоров, а романтик болен, возможно Гёте имел в виду именно эту бросающуюся в глаза фамильярность со смертью, которую, однажды окликнув по имени и пригласив на огонек, уже не так-то легко выпроводить за дверь. Гинденбург, умирая, спросил своего врача: «Здесь ли подруга смерть?» – «Нет, – ответил доктор, – но она уже близко».
Бок о бок с одержимостью смертью шли апокалиптические мотивы и идеализации насилия, рисующие грядущие события в самых зловещих тонах. «Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, – похвалялся шиллеровский Карл Моор из „Разбойников“, – и Германия станет республикой, перед которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями». Ему вторили романтики. Вслед за их верой в сверхъестественное возникла и убежденность в том, что перемены лучше всего осуществлять насильственным способом. Романтики оказались крайне наивны в социальных и политических вопросах, и в те редкие моменты, когда они мысленно останавливались на идеях преобразования общества, могли лишь с некоторой безнадежностью заключить, что подобные преобразования могут быть осуществлены только посредством революции[626].
Впрочем, сильно увлекаться осуждением романтики, как таковой, все же не стоит, здесь также нужно знать меру – английский писатель Олдос Хаксли остроумно отмечал, что романтиков ругали все: классицисты пеняли им за истерическое сумасбродство, реалисты объявляли их трусами и лжецами, моралисты осуждали за экзальтацию. Философы сетовали за их предубеждение против разума. Социалистов коробил их индивидуализм. Но стрелы можно подать назад: классицисты унылы, рациональны и холодны. Реалисты – у них на уме одни мерзости да нажива. Моралисты – их идеал подавления глуп. Философы – их пресловутый чистый разум приближается к тайнам космоса не больше, чем корова – к чистому инстинкту. Социалистам – что их государственная тирания и коллективизм также противоестественны, как и неограниченный индивидуализм. Говорил горшку котелок, что уж очень черен ты дружок[627]… Можно вполне присоединиться к суждениям Хаксли, ибо критика какой-либо теории не может закончиться установлением ее противоречий. Как целое теория может быть несостоятельна, но ее отдельные составные части могут содержать важные истины. Плодотворная критика должна не только вскрыть слабые стороны доктрины, но и использовать ее сильные стороны.
Кроме всего прочего, распространению политической романтики способствовали некоторые свойства национального характера. Уже в наши дни один из лидеров современных французских «новых правых» Ален де Бенуа следующим образом отзывался о немецкой романтичности. На его взгляд, немцы очень «моральный» народ, потому что не могут в своих действиях полагаться исключительно на расчет, им необходима вера, вдохновенная идея. «Реализм им не подходит, – писал Ален де Бенуа, – если он сталкивается с их моралью. Если же, напротив, они убеждены (или их убедили), что они на правильном пути, то тогда их рвение не знает границ. И это для них совершенно нормально, ибо они действуют ведь ради „блага“, конечно, которое они могут мыслить себе только крайне абсолютным. Противник (употребляя терминологию Карла Шмитта) по-настоящему быстро становится для них врагом – и тогда они больше не удивляются, что так рассматривают и их»[628]. Великий земляк А. де Бенуа Жорж Сорель в конце XIX в. также отмечал последствия воздействия на немцев романтической эпохи: «Немцы особенно склонны к чувству величия благодаря литературе, распространявшейся после наполеоновских войн, благодаря своим старым героическим преданиям и благодаря своей философии, которая сформулировала цели, стоящие очень высоко над действительностью»[629].
Достоевский в свое время назвал Германию «страной протеста»: в самом деле, если романтика была специфическим немецким ответом на Великую французскую революцию 1789 г., то немецкие правые после 1919 г. в гордых, дерзких, романтических представлениях и планах искали избавления от кошмара обыденности, вызванной Версальским миром и Ноябрьской революцией. Романтика, идеализм в силу своих специфических свойств придавали политике не возвышенную терпимость и готовность к согласию, а противоположные качества: чем жарче любовь к нации, чем больше счастья ей желают, чем величественнее видят ее будущее, тем большую ненависть испытывают к людям, которые стоят на пути реализации этих пожеланий, тем к большей жестокости готовы, поскольку «человечество» – это то, что далеко, а отдельные люди должны быть любой ценой устранены с великой дороги в светлое будущее. Поэтому, как ни парадоксально звучит, за романтичностью, идеализмом, утопизмом почти всегда скрывается деспотия, и Германия тому блестящее подтверждение. С другой стороны, если немецкие правые превозносили романтизм как олицетворение Средневековья, то, к примеру, французские правые (Жорж Моррас) видели в романтике истоки парламентаризма, демократии, ибо во Франции романтика немыслима без автора «Общественного договора» Жана-Жака Руссо. Встав на точку зрения французских правых, в самом деле убеждаешься, что в индивидуализме романтики есть много от либерализма.
Восприемниками романтической традиции в вильгельмовские времена, в Первую мировую войну, Веймарскую республику, нацистские времена были многочисленные авторы националистического толка (Поль Лагард, Юлиус Лангбен, Александр Тилле, Хьюстон Стюарт Чемберлен, Ланц фон Либенфельс, Артур Динтер, Ганс Гюнтер и другие), в творчестве которых романтический элемент был всегда весьма силен. Воспламенение национальных чувств без границ и пределов было основным свойством романтического наследия, которое было своеобразным фоном и в немецком антисемитизме, и в расовом учении о национализме, и в немецких «идеях 1914 г.», о чем речь пойдет в следующих разделах.
Примечательно, что в ХХ в. главной политической силой был именно национализм. Американский историк Джон Лукач указывал, что истинной опасностью для Европы было и остается не существование различных наций, а существование национализма. Для Европы действительной альтернативой национализму и ксенофобии будет не ксенофилия, то есть бездумная (и безразличная) ксенофилия, а различающая ксенология, сочувственное понимание других, иностранцев[630].
Именно национализмом в 1914 г. был нанесен сильнейший марксизму удар, от которого он так и не оправился до конца века. Маркс, его последователи и преемники, включая Ленина, верили, что классы являются более важной реалией, чем нации (Маркс совершенно не обращал внимания на нации, путая их с государствами), что экономическая мотивация определяет мысли и верования людей. В действительности все оказалось наоборот. В 1914 г. у немецкого рабочего оказалось больше общего с немецким фабрикантом, чем с французским рабочим. В 1914 г. интернациональный социализм сразу растаял под жаром националистических эмоций. Юный Муссолини ещё двумя годами раньше открыл, что он сначала итальянец, а потом социалист – он был человеком ХХ в., родившийся в тот год, когда умер Маркс (1883). В 1914 г. резня началась именно из-за национализма: не только армии, а целые нации набросились друг на друга в решимости стоять до конца, что сделало невозможным какой-либо компромисс. Наиболее ярким воплощением национализма был Гитлер, чья бескомпромиссность, чьи идеи и решимость воплотить их в жизнь были более непреклонными, чем у Ленина, Сталина, Мао[631]. В этой особой силе и устойчивости немецкого национализма особая роль принадлежит политической романтике, направившей и сформировавшей его.
3.2. Немецкий антисемитизм
Интерпретации истоков антисемитизма
Для русских и немцев эпоха тоталитаризма является своеобразной призмой, через которую преломляется вся их национальная история. То, что последняя в обоих случаях не может быть сведена к этой трагической и уродливой эпохе, является лишь абстрактной истиной… В этом смысле особенно тяжело поддается анализу роль антисемитизма в немецкой политической культуре до прихода нацистов к власти – ведь еврейский народ в годы Второй мировой войны подвергся геноциду, по различным оценкам погибло от 2 до 6 миллионов евреев. Эти колоссальные жертвы довлеют, и поэтому многие историки склонны рассматривать расовый антисемитизм нацистов как логическое продолжение немецкого антисемитизма предшествующих эпох, что неправильно. С одной стороны, был либеральный, христианский, демократический, социалистический антисемитизм, который весьма далек от расового антисемитизма, бывшего краеугольным камнем национал-социализма, а с другой стороны, в разные исторические эпохи антисемитизм имел качественные различия, да и причины его возникновения в различные исторические эпохи были различными.
Известный российский ученый-античник Соломон Яковлевич Лурье в прекрасной книге «Антисемитизм в древнем мире» (Пг., 1922) поставил перед собой цель раскрыть причины антисемитизма. Он последовательно анализировал различные доводы в пользу особой неприязни к евреям в диаспоре. К примеру, Лурье писал, что евреи, как и всякий кочевой народ, были нечистоплотны, и это вызывало отвращение у оседлого населения, но этот аргумент он сам же и отвергал, так как и другие кочевники жили среди оседлого населения, но не сделались из-за этого объектом особой враждебности. Далее Лурье указывал на религиозную обособленность и нетерпимость евреев как на возможную причину неприязни и тоже отвергал ее, так как существовала масса аналогичных примеров без таких, как в случае с евреями, последствий. Своеобразные еврейские религиозные установления (полная бездеятельность в субботу, обрезание, запрет есть свинину) высмеивались, но не могли быть достаточным основанием ненависти к евреям[634]. Приводился аргумент и об особой финансовой активности евреев и также отвергался, ибо подобная специфическая активность была присуща не только евреям. Лурье указывал, что действительной причиной недовольства населения было не то, что евреи занимались ростовщичеством, откупами, а то, что они часто достигали высших должностей и невероятного богатства[635]. В таком же духе С. Я. Лурье приводил и сам же отвергал и другие доводы в пользу антисемитизма. В конечном счете ученый пришел к выводу, что настоящим основанием антисемитизма является то обстоятельство, что евреи, принимая самое активное участие в политической, экономической, культурной жизни страны обитания, тем не менее сохраняли чувство причастности к общности более для них самих важной и весомой – к общности евреев, которые смогли на протяжении тысячелетий сохранить свою религию, культуру, национальный склад[636].
Чрезвычайно любопытную концепцию происхождения антисемитизма выработала американо-немецкий философ и публицист еврейского происхождения Ханна Арендт (1906–1975), ученица Карла Ясперса. Арендт отделяла древнюю неприязнь, ненависть к евреям от антисемитизма, который имел расовую мотивацию и возник в конце XIX – начале ХХ в. Используя очень оригинальное теоретическое построение Алексиса де Токвиля о причинах Великой французской революции, она пришла к выводу, что истинной причиной возникновения антисемитизма стало несоответствие между размерами богатства евреев и их политическим влиянием. Точно так же, как и у Токвиля, настоящей причиной революции 1789 г. была не эксплуатация и притеснение крестьян, а то, что богатство дворян не имело какой-либо общественной функции и никто не мог понять, почему, собственно, его следовало терпеть[637]; также и антисемитизм возник тогда, когда евреи утеряли свои функции и влияние в общественной жизни и не обладали начиная с конца XIX в. ничем, кроме богатства. В подтверждение своих слов Арендт указывала на то, что, когда Гитлер пришел к власти, в некогда еврейских банках почти не было евреев и немецкое ортодоксальное еврейство сокращалось такими темпами, что статистики предсказывали его исчезновение в несколько десятилетий[638]. Арендт считала, что и во Франции афера Дрейфуса была возможна лишь в Третью республику, когда евреи лишились всякого политического влияния, а не во Вторую империю, когда они были на высоте собственного могущества. Точно также антисемитизм в Австрии расцвел пышным цветом в Первую республику, а не в эпоху Меттерниха, когда евреи играли важную политическую роль.
«Параллельный закат национального государства, – писала Ханна Арендт, – и рост антисемитского движения, одновременность краха Европы, организованной в национальные государства, и уничтожение евреев указывают на истоки антисемитизма. Его развитие является частью истории развития национального государства, в котором евреи исполняли весьма важную функцию»[639]. Ясно, что в средние века евреи были не только ферментом экономической жизни, они сами олицетворяли финансовую и экономическую мощь, в XVII–XVIII вв. было само собой разумеющимся делом жаловать евреям дворянство, во Франции Кольбера евреев превозносили как преданный и полезный государству элемент, во времена прусского короля Фридриха II 400 еврейских семей в Берлине были самыми богатыми и почитаемыми, в первой половине XVIII в. евреи дали австрийским Габсбургам кредитов на сумму 35 млн гульденов, без этих денег содержание армии, бюрократии было немыслимым. Майер Амшель Ротшильд, переселившийся в начале XIX в. из Франкфурта-на-Майне в Лондон, оказал весьма существенную поддержку английскому правительству в борьбе с Наполеоном. Эти примеры можно и продолжать.
В начале XIX в. евреи потеряли свое монопольное положение в финансовой сфере; это не значит, что евреи вовсе исчезли из этой сферы, нет, они остались советниками, экспертами, посредниками, банкирами. «Они, – писала Арендт, – считались нееврейским миром представителями еврейства, его мощи, что уже не соответствовало реальности»[640]. «После Первой мировой войны, когда в Европе восторжествовал националистический эгоизм, евреи стали предметом всеобщей вражды из-за своего бесполезного богатства и предметом всеобщего презрения, так как они беспомощны»[641]. Далее Арендт отмечала, что евреи были чужды национальному государству, а их лояльность к светской власти не означала, что они стояли на определенной стороне в политическом смысле. «Лояльность еврея к князю была лояльностью к деловому партнеру, для которого он покупал продукты, одевал его армию, организовывал ее прокорм, которому давал деньги на наем солдат»[642].
Последней войной в Европе, которую финансировали евреи (личным банкиром Бисмарка был влиятельный банкир еврей Блейхредер), была австро-прусская война 1866 г. Все было хорошо до того момента, пока войны, которые вели князья, не превратились в национальные войны, а «евреи все еще оставались общеевропейским элементом, значение и полезность которого как раз и состояла в том, что он не был привязан ни к одной из борющихся сторон»[643]. «История больших еврейских банковских домов, – писала Арендт, – богата примерами необычайной быстроты, с которой они переносили лояльность с одного правительства на другое, не осознавая последствий этого». Французские Ротшильды в 1848 г. за 24 часа перешли от службы правительству Луи Филиппа ко Второй республике, а от нее к Наполеону III. Примерно с такой же быстротой немецко-еврейский банковский дом Варбургов в 1918 г. перешел от поддержки кайзера к поддержке республики. Арендт цитировала Вальтера Ратенау, который еще в 1917 г. писал о своем «глубоком монархическом чувстве», а спустя три года стал убежденным республиканцем, министром Веймарской республики[644].
В самом деле, довольно часто евреям было свойственно отсутствие патриотизма на фоне явной приверженности к либеральным ценностям. Французский профашистский публицист в принципе справедливо отмечал: «Беда евреев не только в том, что они расисты и преподали урок расизма другим, а в том, что они свою судьбу связали с либерализмом, рационализмом, материализмом, с доктринами XVIII и XIX вв. По-другому и не могло быть, потому что они родились в то же время (время, когда началась эмансипация евреев. – О.П.), что и эти доктрины. Это как у кельтов, бретонцев, которые появились в средиземноморской цивилизации во времена христианства, а потому всегда будут связаны с христианством»[645].
Арендт отмечала, что последним мирным договором, при подписании которого евреи сыграли важную роль как финансовые советники, был Версальский мирный договор, а последним евреем, который своим положением в национальном государстве был обязан исключительно еврейским международным связям, был Вальтер Ратенау, который поплатился жизнью за то, что «передал неизвестным в Европе и мире министрам республики свой кредит в международном финансовом мире и принес в правительство те связи, которые ему были обеспечены культурным и политическим влиянием еврейства всего мира»[646]. Кроме того, во время войны Ратенау был организатором необыкновенно эффективной рационализации производства и распределения ресурсов.
В целом суть точки зрения Х. Арендт ясна: истинной причиной антисемитизма является исчезновение евреев из международной политики и экономики после Первой мировой войны и, наоборот, тогда, когда евреи действительно занимали прочные позиции в финансах, политике, антисемитизм был немыслим.
Неприязнь к евреям (в отличие от антисемитизма, если следовать разделению Арендт) в Германии получила распространение в средние века, в кризисные времена евреи становились козлами отпущения, вызывая припадки ненависти, а иногда и преследования. Еще во времена Римской империи на евреев смотрели с подозрением, так как они, придерживаясь строгого монотеизма, отвергали обожествление императоров и сопутствующие церемонии. Позже для христиан евреи были закоснелым в своем суеверии народом, отказавшимся от признания Иисуса как Мессии. Сам Иисус в Евангелие от Иоанна (8: 42–45) объявил евреев греховным и не раскаявшимся народом, а последователи Христа легко уверовали в то, что нет такого преступления, на которое не способны были бы евреи[647]. Лютер обрушился на евреев в таких выражениях, что его поношение евреев не находило аналогов вплоть до нацистских времен[648].
В средневековой Германии социально-экономическим основанием ненависти к евреям был запрет на владение евреями землей и, соответственно, их узкая специализация в торгово-финансовой сфере. Дополнительным стимулом к неприязни, указывал Макс Вебер, и «особенно отталкивающим для европейских народов было то, что евреи, беря ростовщический процент с христиан, не брали его друг с друга»[649].
Герман Лёнс в романе «Оборотень» (Der Wehrwolf, 1910) повествует о периоде Тридцатилетней войны и описывает как крестьяне восстают, словно стая волков, против своих поработителей из городов. Вотчиной евреев был Берлин, и он представал как еврейская метрополия. Евреи действовали в крестьянской среде как ростовщики, торговцы скотом, перекупщики – отсюда и антисемитизм в крестьянских организациях Германии[650].
Поэтому, в отличие от промышленников, к финансистам у немцев существовала устойчивая антипатия. Участие известного немецкого богача (не еврея) Якоба Фуггера в папских финансах, особенно управление индульгенциями, казалось многим немцам грязной сделкой ради извлечения прибыли. Впрочем, в результате давно действовавшего запрета Церкви на ростовщичество самыми расторопными и наиболее удачливыми финансистами были евреи: Оппенгеймер и Вертгеймер в Вене, Либман, Гомперс, Эфраим, Ициг, Исаак в Берлине, Беренс в Ганновере, Леман в Хальберштадте, Барух и Оппенгейм в Бонне, Зелигман в Мюнхене, Каулла в Штуттгарте, Ротшильд во Франкфурте и Вене. Разумеется, как и везде, в Германии с трудом верили, что банкиры пеклись о чьих-либо интересах, кроме своих собственных[651].
К тому же в средневековой Европе евреи не подлежали налоговому обложению, что также было одной из причин гонений на евреев в то время. Евреи жили, как правило, в гетто, существовал запрет на смешанные браки, имела место профессиональная дискриминация, коллективные гонения на евреев увеличивали пропасть. Важно отметить, что в Германии и в средние века, и в новое время ненависть к евреям ничем не отличалась: в европейскую историю начиная с античных времен в качестве ее составной части вошел еврейский стереотип со знаменитой легендой о «вечном жиде», вине евреев за распятие Христа и гонения на него и тому подобное.
В процессе эмансипации немецких евреев на первый план выдвинулась новая проблема – непропорционально высокое представительство евреев в экономике и культуре, бывшее следствием ранней специализации евреев, а также их превосходства в отдельных сферах деятельности.
В чем причины несомненного превосходства евреев в умственной сфере над другими нациями? Прежде всего – в непрерывной традиции религиозной жизни в течение практически двух тысячелетий. С момента начала эмансипации вековая мудрость евреев была втянута в общий урбанистический котел. Воспитанные в «местечках» евреи как неофиты жадно впитывали в себя цивилизацию XIX в., давая выход энергии, накопленной за века изоляции.
[622] Цит. по: Там же. С. 148.
[623] Troeltsch E. Gesammelte Schriften. Tübingen, 1922. Bd I. S. 285.
[624] Mommsen W. Größe und Versagen des deutschen Bürgertums. München, 1964. S. 23.
[625] Крейг Г. Немцы. С. 211.
[626] Крейг Г. Немцы. С. 212.
[627] Хаксли О. Искренность в искусстве // Иностранная литература. 2004. № 1. С. 220.
[628] См.: Филиппов А.Ф. Политические взгляды Карла Шмитта и их влияние на современную западную политическую науку // Философские основания теории международных отношений. М., 1987. С. 87.
[629] Цит. по: Neurohr J. Der Mythos vom Dritten Reich. S. 19.
[630] Лукач Д. Конец двадцатого века и конец эпохи модерна. СПб., 2003. С. 153.
[631] Там же. С. 12, 13.
[634] Лурье С. Я. Антисемитизм в древнем мире. С. 21–22.
[635] Там же. С. 54.
[636] Там же. С. 11.
[637] Arendt H. Elemente und Ursprunge. S. 5.
[638] Ibid. S. 6.
[639] Ibid. S. 14.
[640] Arendt H. Elemente und Ursprunge. S. 25.
[641] Ibid.
[642] Ibid. S. 33.
[643] Ibid. S. 34.
[644] Ibid. S. 40.
[645] Дриё ла Рошель П. Дневник. 1939–1945. СПб., 2000. С. 213.
[646] Arendt H. Elemente und Ursprunge. S. 35.
[647] Крейг Г. Немцы. С. 134.
[648] Там же. С. 135.
[649] Weber M. Wirtschaftsgeschichte. Berlin, 1911. S. 234.
[650] Джонсон П. Современность. Т. 1. С. 140.
[651] Крейг Г. Немцы. С. 120.