– Значит, она ошиблась. Я совершенно уверен.
Забит до смерти в нью-йоркском подпольном баре.
– В Теннисном я знаю почти всех, – продолжал Ханнан. – Это наверняка был Гарвардский клуб.
Дик поднялся на ноги. Томми тоже. Князь Чиличефф оторвался от вялых раздумий о чем-то, быть может, о том, удастся ли ему выбраться из России, – он предавался им столь долгое время, что вряд ли мог отбросить их сразу, – и присоединился к покидавшим кафе Томми и Дику.
Эйби Норта забили до смерти.
По дороге к отелю, – Дик проделал ее, как в бреду, – Томми рассказывал:
– Мы тут ждем, когда портные сошьют нам порядочные костюмы, в которых можно будет показаться в Париже. Я надумал заняться перепродажей акций, а в таком наряде меня и на биржу-то не пустят. В вашей стране кого ни возьми, все сколачивают миллионные состояния. Вы правда уезжаете завтра? Мы даже пообедать с вами не успеем. У князя когда-то была в Мюнхене любовница. Он позвонил ей, а она, оказывается, пять лет как умерла – и сегодня мы обедаем с двумя ее дочерьми.
Князь покивал:
– Возможно, мне удастся добиться приглашения и для доктора Дайвера.
– Нет-нет, – поспешил отказаться Дик.
Спал он крепко, а проснулся под медленный траурный марш, с которым проходила под его окном какая-то процессия – длинная когорта мужчин в армейских мундирах и знакомых касках 1914-го, дородных господ в сюртуках и цилиндрах, бюргеров, аристократов, простонародья. Общество ветеранов шествовало к могилам своих мертвецов, чтобы возложить венки. Люди вышагивали медленно и мерно, вспоминая об утраченном величии, тяготах прошлого, позабытых печалях. Лица их были скорбными лишь формально, а легкие Дика едва не разорвал вздох сожаления о погибшем Эйбе, о собственной его юности, ушедшей десять лет назад.
XVIII
В Инсбрук он приехал в сумерки и, отправив багаж в отель, прошелся по городу. Император Максимилиан молитвенно преклонял в закатном свете колени над бронзовыми фигурами скорбящих, по университетскому парку прогуливалась, читая что-то, четверка новоиспеченных иезуитов. Солнце садилось, мраморные напоминания о давних осадах, браках, годовщинах блекли, Дик проглотил erbsen-suppe[111] с накрошенными в него würstchen[112], выпил четыре бокала «Пильзнера» и отверг устрашающий десерт под названием «kaiser-schmarren»[113].
Горы громоздились над городом, но Швейцария была далеко, и Николь тоже. Прохаживаясь уже в полной темноте по парку, Дик отрешенно думал о ней, вспоминая лишь самое лучшее. Однажды она, спеша, подошла к нему по сырой траве в тонких, намокших от росы комнатных туфлях и встала на его ступни, уютно прижалась к нему, подняла лицо, предъявляя его, точно книгу, открытую на нужной странице.
– Думай о том, как ты меня любишь, – прошептала она. – Я не прошу вечно любить меня так, я прошу запомнить. Где-то во мне всегда будет та, кто я есть сейчас.
Но ведь он убежал от нее, чтобы спасти свою душу, и теперь стал думать об этом. Он потерял себя – в какой час, день, неделю, месяц или год, сказать невозможно. Когда-то он без труда вникал в суть вещей, решал самые сложные уравнения бытия так же легко, как и простейшие проблемы его простейших пациентов. Однако за время, прошедшее между днем, когда он нашел Николь, расцветавшую под тяжким гнетом на берегу Цюрихского озера, и мгновением встречи с Розмари, копье его как-то притупилось.
Наблюдение за тяжелой работой отца в бедных приходах поселило жажду денег в лишенной, по существу, приобретательских инстинктов душе Дика. Богатство вовсе не представлялось ему необходимым покоя ради, – он никогда не был более уверенным в себе, более самодостаточным, чем ко времени женитьбы на Николь. И все же его проглотили с потрохами, как обычного альфонса, а он, сам того не поняв, позволил намертво запереть весь его арсенал в банковских сейфах Уорренов.
«Мне следовало заключить брачный договор по европейскому образцу – впрочем, оно и сейчас не поздно. Восемь лет потратил я на попытки преподать толстосумам азбуку человеческой порядочности, но ничего, еще не вечер. У меня на руках осталось много не разыгранных пока козырей».
Он бродил среди кустов красновато-желтых роз и клумб со сладко пахшими влагой, неразличимыми в темноте папоротниками. Воздух был теплым для октября, но достаточно промозглым, чтобы облачиться в плотную твидовую куртку и стянуть ее ворот эластичной лентой. От темного дерева отделилась какая-то фигура, Дик узнал в ней женщину, мимо которой прошел в вестибюле, когда отправлялся на прогулку. В последнее время он немного влюблялся в каждую хорошенькую женщину, какая попадалась ему на глаза, в их замеченные издали очертания, в их тени на стене.
Она стояла спиной к нему, глядя на огни города. Дик чиркнул спичкой, – женщина наверняка услышала этот звук, но осталась неподвижной.
…Что это – приглашение? Свидетельство поглощенности чем-то своим? Он провел столь долгое время вне мира простых желаний и их исполнения, что стал нерешительным, несведущим. Как знать, быть может, те, кто скитается по средней руки курортам, владеют неким языком знаков, по которым они легко распознают своих.
…Наверное, следующий ход за ним. Незнакомым друг с дружкой детям надлежит улыбаться и предлагать: «Давай поиграем».
Он подошел чуть ближе, тень отступила в сторону. Возможно, его осадят, как одного из тех волокит-коммивояжеров, о которых он многое слышал в юности. Сердце Дика громко стучало, он повстречался с чем-то не изученным, не препарированным, не проанализированным, не объясненным. Дик круто повернул назад, и одновременно женщина, отделившись от фриза черной листвы, обогнула скамью и неторопливым, но решительным шагом пошла по ведшей к отелю дорожке.
На следующее утро Дик в обществе еще двух мужчин и проводника отправился покорять Бирккаршпитце. Так приятно было оказаться над высотными пастбищами с их коровьими бубенцами. Дик предвкушал ночь в хижине, наслаждение усталостью, властностью проводника, собственной безвестностью. Однако в середине дня погода переменилась, посыпался ледяной дождь, потом град, в горах загремел гром. Дик и один из его спутников хотели продолжить восхождение, но проводник участвовать в нем отказался. И все сокрушенно потащились обратно в Инсбрук, решив предпринять назавтра вторую попытку.
После обеда в пустом ресторане отеля и бутылки крепкого местного вина на Дика напало возбуждение, остававшееся ему непонятным, пока он не вспомнил о парке. Уже перед ужином он снова прошел в вестибюле мимо той женщины, и на этот раз она одарила его ободряющим взглядом, однако беспокойство не покидало его. Зачем? В свое время я мог получить любую хорошенькую женщину, стоило лишь попросить, но зачем начинать все заново сейчас? Когда от желания остались только обломки, когда оно обратилось в призрака. Зачем?
Воображение его не унималось, и все-таки победа осталась за привычным воздержанием, породившим нынешнее неведение: Господи, да я могу с таким же успехом вернуться на Ривьеру и переспать с Джанис Карикаменто или юной Уилбургази. Но марать все прошедшие годы чем-то дешевым, легкодостижимым?
Однако возбуждение не покидало его, и Дик ушел с веранды, решив подняться в свой номер и все обдумать. Когда человек остается – телом и духом – наедине с собой, в нем зарождается одиночество, а оно порождает новое одиночество.
Поднявшись к себе, Дик стал расхаживать по номеру, обдумывая происходящее и выкладывая одежду на слабенький нагреватель, и опять на глаза ему попалась все еще не распечатанная телеграмма Николь из тех, которыми она ежедневно помечала его маршрут. Телеграмма пришла днем, и Дик решил не вскрывать ее до ужина – возможно, причиной тому был все тот же парк. Но она оказалась пересланной через Цюрих каблограммой из Буффало:
Дик весь сжался, пытаясь собрать силы, необходимые для того, чтобы воспротивиться потрясению, однако оно все же пронзило его от чресел, через желудок, до горла.
Он перечитал сообщение. Присел на кровать, тяжело дыша, глядя перед собой, и первая мысль его была о себе, как у ребенка, узнавшего о смерти отца: что теперь будет со мной, лишившимся самого первого, самого сильного моего защитника?
[111] Гороховый суп (нем.).
[112] Сосиски (нем.).
[113] Императорский омлет (нем.).