— Оно самое. Парень-то что надо — кровь с молоком!
Я чуть не плюнула с досады: врет. Нахально врет. Хоть я на Глеба и в обиде, но могу руку дать на отсечение — ничего у него с Нинкой нет и быть не может!
Однако мои мысли перебил все тот же Горбов.
— Давай договоримся, сержант, ты — мне, я — тебе. Все записочки от Загоруйко — мне. Нине Семеновне читать их необязательно.
— А ведь там, в самом конце, приписочка имеется, Федор Лукич: «Выдай подателю сотнягу».
Горбов полез в карман, достал записку, развернул и, как будто впервые увидел приписку, подтвердил:
— Правильно. Есть приписочка! — и, достав из кармана бумажник, отсчитал шесть четвертных.
— Держи, сержант! — улыбнулся он ему и не то приказал, не то попросил: — А теперь рассказывай, как живет, что делает наш уважаемый Валентин Осипович?
Конышев опять удивленно качнул головой, он, видно, еще не понял, что наш бульдог покупает его, чтобы он служил ему против Загоруйко.
— Что делает, спрашиваете? Сидит. Я ему, правда, дал возможность пошептаться с Трегубовым.
Горбов, должно быть, так же, как и я, понятия не имел ни о каком Трегубове, потому что сначала только глупо хлопал своими поросячьими глазами, но потом посоветовал:
— А вот с этим надо поосторожнее, сержант. Еще кто-нибудь приметит, да начальству стукнет! А про Левина с Нинкой обязательно скажи ему! Да с картинками, чтобы поверил. Поди ведь старался убрать старика для своего счастья, а получилось — для чужого. Вот она жизнь-то как устроена!
Противный, противный, противный!.. На Глеба наговаривает, на Загоруйко тень бросает, а сам его письма перехватывает.
Я не стала ждать конца их сговора. Вернулась в свой закуток, сменила тапочки на туфли и кинулась на троллейбусную остановку. А когда, наконец, очутилась на своей улице, уже смеркалось. Стали вспыхивать огоньки. А вокруг такая благодать, что мне невольно подумалось: как было бы хорошо, если бы сейчас мне встретился Глеб! Я не стала бы вести себя так глупо, как раньше! Хватит. Я сказала бы ему…
Но тут я заметила, что давно прошла мимо своего дома и уже подхожу к дому Глеба. «Может быть, зайти к нему?» — подумала я.
Предательство
Загоруйко лежал на голых нарах, отвернувшись к стене. Час назад в его камеру явился Конышев. На его тонких, злых губах играла презрительная ухмылочка. Загоруйко весь напрягся.
— Ну что? Передал?
Конышев тогда вдруг будто бы посерьезнел:
— Передать-то передал. Только плакала моя сотняга!
— Как это? — не понял Загоруйко.
— А так. Очень спешила Нина Семеновна к новому ухажеру. Сказала только: «Передавай приветик…», вильнула хвостом и все — только я ее и видел.
— Врешь, падла! — взревел Загоруйко.
— Ори не ори, — продолжал Конышев, — говорю тебе: торопилась! Хахаль новый ее у дверей ждал.
— Кто? Какой хахаль?
— Знакомец твой старый, — съехидничал Конышев, — младший лейтенант Левин собственной персоной.
— Врешь, сука! — опять взъярился Загоруйко. Он схватил Конышева за грудки и со всей своей молодой силы грохнул его о стену.
Конышев охнул, сморщился, трудно подышал и угрюмо сказал:
— Черт меня дернул связаться с тобой, псих ненормальный, но ты еще попомнишь меня, Загоруйко. Ох, попомнишь!
И пошел к двери. И уже оттуда зло добавил: