Они забрались внутрь, дверца захлопнулась, кучер хлестнул лошадей, и экипаж тронулся, сорвавшись с мечта гораздо быстрее, чем полагалось бы по достоинству. Колеса загрохотали по булыжнику двора, карета вылетела за ворота приюта и скрылась за углом.
Во дворе остались два растерянно переглядывающихся конвоира тюремной кареты. Но и они оказались людьми вполне себе практичными. Придя в себя, один из них заскочил в экипаж, второй щелкнул вожжами, и карета поспешно выехала со двора следом за синклитовской.
Во дворе сразу стало как-то свободнее дышать. Из-за туч выглянуло солнце, запели птицы и вокруг весело залетала всяческая мошкара. Одним словом, даже природа обрадовалась исчезновению представителей Синклита.
Отец Николай стоял на крыльце. Он смотрел на меня так, будто на его глазах булыжник превратился в золото. С тем особым выражением, в котором суеверный ужас мешался с лихорадочным пересчетом собственных выгод. Его губы непроизвольно и бесшумно зашевелились, как у рыбы, выброшенной на берег.
Наконец он справился с собой.
— В-ваше… ваше благородие… — Хриплый шепот настоятеля сопровождался глубоким поклоном. — Я… я не знал…
Я посмотрел на него. Человек, который и глазом не моргнув отдал меня Синклиту, который не глядя подписал все бумаги и спал спокойно в своей мягкой постели, пока я гнил в подвале, теперь кланялся и лепетал «ваше благородие».
Сейчас мне, если честно, было на него плевать. Он казался слишком жалким, чтобы тратить на него свое время и чрезвычайно скудные ресурсы.
Вместо этого мой взгляд перевелся на Анну Дмитриевну.
Она стояла в трех шагах от меня с папкой судьбоносных документов в руках. Ветер шевелил край ее капора. Она смотрела на меня, и в ее глазах я не увидел ни триумфа победителя, ни облегчения, ни радости. Там была только глубокая печаль. Такая, которая живет в человеке годами и становится неотъемлемой его частью. А поверх этой неизбывной печали проглядывала стальная, несгибаемая решимость и… знание.
Она знала обо мне больше, чем могло показаться с первого взгляда. Намного больше.
Вопросы роились в моей голове, налезая друг на друга. Откуда документы? Когда она их добыла? И самое главное зачем? Зачем вдова графа Орлова-Чесменского, женщина с безупречной репутацией и огромным состоянием рискует своим именем и связями ради приютского мальчишки?
Что она видит, когда смотрит на меня?
Сироту Лиса? Бастарда Голицына? Или — невозможно, немыслимо, но — Константина Радомирского?
Я не знал. И это незнание было хуже кандалов.
Анна Дмитриевна нарушила тишину. Ее голос прозвучал четко и властно:
— В связи с установленным происхождением воспитанник Алексей поступает под мое личное попечительство до разрешения всех формальностей с его родом. Фаддей Игнатьевич подготовит необходимые документы. Мальчик сейчас же едет со мной.
Виленский кивнул, уже доставая из портфеля заготовленные бланки.
Заготовленные. Заранее. Бланки.
Черт меня подери, если этот пройдоха-юрист загодя не знал, чем закончится этот визит. Да, похоже, они оба об этом знали.
Я стоял посреди двора, свободный от кандалов и от приговора, но при этом почему-то чувствовал себя пешкой, которую только что переставили на другую клетку доски. Переставили сильной и умной рукой.
Вот только беда была в том, что Константин Радомирский не привык быть пешкой.
Хотя и умел быть благодарным.
Я склонил голову.
— Ваше сиятельство, — мой голос прозвучал хрипл, но вполне себе твердо, — благодарю вас.
Я выдержал небольшую паузу и продолжил:
— Здесь есть трое детей: Мышь, Тим и Костыль. Мои ближайшие помощники. Я прошу, чтобы они отправились со мной.
Я повернулся к бараку. За грязным, мутным стеклом все еще виднелись их лица. Мышь, бледная, с ладонями, прижатыми к стеклу. Тим, с расширившимися от удивления глазами. И Костыль, вцепившийся в подоконник со взглядом человека, который за последние полчаса пережил все стадии от отчаяния до безумной надежды.
Мои люди. Моя команда. Самое главное, что я построил в этой новой жизни и чем действительно дорожил.
Кирпича я не стал включать в этот список. Поместить его в стерильный мир Анны Дмитриевны, значит лишить его свободы и привычной среды. Если не на первый, то на второй день он уж точно сбежит или, что хуже, натворит каких-нибудь весьма неприглядных дел.