На Кирпича у меня были другие планы. Я в любом случае не собирался бросать его в этой дыре.
Анна Дмитриевна проследила за моим взглядом, посмотрела на окно, на три лица, виднеющихся за стеклом.
В ее глазах мелькнуло нечто новое. Не удивление, а скорее подтверждение чего-то, что она уже знала или подозревала. Мальчик, только что вырванный из лап Синклита, первым делом думает не о себе, а просит забрать своих людей.
Она чуть помедлила, но в итоге все-таки кивнула.
— Хорошо. — И повернулась к настоятелю. — Отец Николай, — тот вздрогнул, будто его ударили, — проследите, чтобы этих троих детей собрали, вымыли и снабдили всем необходимым. Мой экипаж прибудет за ними через два часа. Все должно быть сделано безупречно.
Последнее слово она произнесла с едва заметным нажимом. Настоятель понял и часто судорожно закивал, рассыпаясь в заверениях.
— Разумеется, ваше сиятельство, разумеется, все будет в лучшем виде, я лично прослежу…
Графиня уже не слушала. Она повернулась ко мне и жестом указала на свой экипаж.
— Идемте, Алексей.
Я направился к карете. Ноги слушались плохо, но я старался идти прямо.
У кареты Виленский придержал дверцу. Я шагнул на ступеньку, и тут ноги все-таки меня подвели: колено подогнулось, рука судорожно вцепилась в дверной косяк. Виленский молча подставил локоть. Я принял помощь, забрался внутрь и сел на обитое бархатом сиденье.
Бархат. После каменного пола изолятора я сидел на настоящем бархате. Тело отозвалось мгновенно, помимо воли, мышцы расслабились, плечи опустились, и я понял, что последние трое суток держался исключительно на упрямстве. Теперь, когда напряжение отпустило, на меня разом навалилась тяжелая усталость.
Графиня села напротив. Виленский рядом с ней, положив портфель на колени. Дверца закрылась и кучер тронул лошадей. Карета, покачнувшись, выехала со двора приюта.
Я смотрел в окно: серая улица, серое небо, серые стены домов. Мимо проплыл забор приюта, знакомый, облезлый, с тайным лазом со стороны пустыря, через который Мышь проникала наружу. С тем самый лазом, с которого все покатилось к катастрофе.
В карете было тихо. Виленский деловито перебирал бумаги. Графиня молчала, сложив руки на коленях. Она не торопилась что-то объяснять. Похоже, ждала, пока я хоть немного приду в себя.
Оторвав взгляд от окна, я посмотрел на нее.
— Ваше сиятельство, — начал я. Голос к этому моменту сел окончательно. — Вы спасли мне жизнь. И я не настолько наивен, чтобы полагать, что это было продиктовано исключительно попечительским долгом.
Я больше не старался скрыть свою прежнюю натуру и перешел на более свойственный мне язык аристократов, язык взрослых людей.
В карете повисла продолжительная тишина, нарушаемая лишь скрипом кареты и стуком копыт по мостовой.
Анна Дмитриевна внешне никак не отреагировала на изменение стиля моей речи.
— Вы наблюдательны, — наконец, задумчиво произнесла она. — Для четырнадцатилетнего мальчика просто необычайно наблюдательны.
Это не прозвучало из ее уст, как комплимент. Скорее, как прощупывание почвы под ногами.
— Мне пришлось рано повзрослеть, — ответил я. Это была дежурная и вполне безопасная фраза. Фраза, которая ничего не объясняет.
Виленский перестал шуршать бумагами. Я почувствовал его ненавязчивое, профессиональное внимание. Он слушал и оценивал.
Анна Дмитриевна чуть наклонила голову.
— Алексей, я буду с вами откровенна. Не полностью, конечно, но достаточно, чтобы вы осознали свое положение.
Она сделала паузу, собираясь с мыслями и тщательно подбирая слова.
— Документы, которые я предъявила инспектору, однозначно свидетельствуют, что вы действительно сын Владимира Сергеевича Голицына. Незаконнорожденный, тайно крещенный и намеренно спрятанный.
Она произнесла это ровно, без лишнего драматизма.
— Ваша мать, Дарья, служила горничной в его тверском поместье. Она умерла, когда вам не исполнилось и суток. Князь распорядился отправить ребенка в приют, подальше от Петербурга, от двора, от пересудов. Через полгода он женился на дочери министра Милютина. Удачный брак, двое законных сыновей. Ваше существование было… неудобным.