Студенты толпятся перед аудиторией, где заседает комиссия, томясь в ожидании своей очереди. Конвейер из живых тел все подавал новые и новые души к столу Долгова и его помощников. Комиссия все копается и копается в извилинах духовной жизни, заглядывая во все закоулки студенческой души.
Наступила очередь Тани. Как мне больно за нее, больно видеть ее кроткую душу в тисках этих жестоких людей. Для нее все сложится неблагоприятно. Вспомнят и музыку, вспомнят и Есенина. «Интеллигентщина», «социальночуждая» — и приговор готов. Тяжело жить Тане в нашей жесткой действительности! Как может Таня «раствориться» в коллективе? Подчинить себя? Кому и зачем?
Из кабинета комиссии выходит мой однокурсник Борисов. Понять этого человека не трудно. Таким легко в любых условиях. Имеет связи в органах ГПУ. Любит рассказывать таинственно и секретно о некоторых, творящихся там делах. Втерся в доверие вершителей судеб студенчества и участвует в работе комиссии. Лицо его сухое, несмотря на молодость лет, редко улыбается.
С ног до головы во всем кожаном, он, очевидно, заранее нарисовал в своем уме облик верного «солдата» партии и старается строго его выдержать. Личное знакомство с Таней и невольное восхищение ее способностями, вынудило его выйти из кабинета, перед тем, как ее вызывают туда. Даже ему, очевидно, тяжело быть свидетелем расправы над этой девушкой.
«Гранит науки» трогает его мало. Это, как он любит выражаться, только путевка в жизнь. Всем своим «кожаным» видом Борисов подчеркивает свое преимущество перед окружающими.
Проходя мимо меня, он, прищурив глаза, бросает:
— Сейчас твоя очередь. Учти, что Долгов заинтересовался кое-какими твоими теориями. Советую приготовиться.
И Борисов проследовал дальше.
Попытка его показать себя дружески ко мне расположенным не предвещает ничего хорошего. Мне это вполне ясно, но я не так трагически, как Леонид и Таня, переживаю издевательство, называемое чисткой.
Наступила и моя очередь.
Длинный стол, покрытый ярким кумачом. Члены комиссии. Посередине Долгов. Коренастый, широкоплечий, он испытующе окидывает меня взглядом и переводит его на лежащий перед ним список с таинственными пометками.
— Кто ваши родители? — спрашивает Долгов.
К чему этот вопрос — думаю я, ведь ему все это отлично известно из моих документов и анкет, которые лежат перед ним на столе.
— Отец был юристом и умер в 1908 году. Мать вторично замужем. Мой отчим профессор, отвечаю я и добавляю. — Но ведь вам, товарищ Долгов, это известно из документов.
— Где вы родились? — спрашивает Долгов, не реагируя на мое замечание.
— В Петербурге, — это также указано в моих документах.
— Вот ты, Васильев, — старается он сразу подавить меня своим напором, — почему, будучи советским студентом, не состоишь ни в партии, ни в комсомоле?..
Вопрос, на который трудно ответить. Ответить прямо, это означает себя похоронить, уже сейчас, без всякой попытки бороться.
— Членство в партии не определяет еще убеждений человека, товарищ Долгов, — уклоняюсь я от прямого ответа.
— Не определяет! Хорошо! — говорит протяжно Долгов и берет со стола тетрадку. Я узнаю, это конспект моего доклада на семинарских занятиях на тему о нарастающем разрыве на сельскохозяйственную продукцию и промышленные товары. Раствор ножниц на приложенной диаграмме ширится и готов «отстричь голову» советской экономике. Кривая цен на промтовары тянется все вверх и вверх, далеко опережая кривую цен на сельскохозяйственную продукцию.
Я несколько успокаиваюсь. Ему выгоднее напирать на мою беспартийность, — думаю я, — для этого ума и изворотливости не надо. Внешне мое безразличие злит Долгова, а я не могу скрыть своего презрения. Через некоторое время выхожу из долговского чистилища. Меня, по всем данным, вычистят. Какие будут приняты мотивировки, я не знаю, но догадаться не трудно.
Спустя неделю на доске объявлений вывешены списки со 120 фамилиями. Да, я исключен с мотивировкой, как «социально чуждый» и политически неблагонадежный. С такой же мотивировкой исключены мои друзья, Леонид и Таня, а также многие другие студенты. Только незначительная часть студентов исключена с мотивировкой по академической неуспеваемости. Так закончилась «академическая» чистка.
Леонид в отчаянии. Вечером, возвращаясь домой, захожу к нему. В уютной домашней обстановке еще ярче, в своей нелепости, всплывают эпизоды чистки. Леонид говорит взволнованно, в голосе его звучит мрачная безысходность:
— Дверь в жизнь перед нами захлопнута. Мы «социально чуждые», «политически неблагонадежные». Что будет дальше: это ведь только «преддверие»?..
Я стараюсь его успокоить, стараюсь вселить в него веру в возможность устройства жизни, вне зависимости от «политической надстройки». Нас свалили, но мы должны иметь силу воли подняться на ноги. Надо искать выхода… Но… сам я мало в это верю. Я убеждаю, что есть еще, наконец, некоторая возможность апелляции в центральную комиссию. Ведь за чем-то она создана?
Родители Леонида с обожанием смотрят на сына. Сестренка Наташа висит у него на шее, стараясь своей лаской оторвать Леонида от мрачных дум.
В разговорах о наших делах подходит полночь… С тяжелым чувством, под гнетом мрачных мыслей, я возвращаюсь домой. Мы так и не сумели найти выхода из тупика, куда нас загнала чистка.
Проходят дни. Снова и снова я обдумываю ставший ненавистным мне вопрос устройства жизни.
Часто я начинаю думать, что, может быть, Леонид и прав в своем пессимизме. В голову назойливо лезет эта неотвязная мысль. Несчастный отец Лени, косвенный «виновник» несчастья сына. Думал ли он, рискуя жизнью в революционной борьбе девятьсот пятого года, что это приведет его сына, в конечном счете, к трагедии. Член партии эсеров, отошедший уже давно от политической жизни. И вот теперь… итог: сын — «социально-чуждый элемент». Сколько таких отцов разбросано теперь по России!
А все же бороться нужно!