Сразу по приезде я занялся изучением экономического состояния узбекской промышленности, сельского хозяйства и финансовых проблем, связанных с развитием этих отраслей.
Пресловутые «ножницы», которое так волновали умы студентов института, здесь в Узбекистане особенно угрожающе раздвинули свои концы.
В условиях Узбекистана преобладало сельское хозяйство, а промышленность носила преимущественно характер обработки сельскохозяйственного сырья. Можно без преувеличения сказать, что дехканин (крестьянин) Узбекистана, благодаря политике цен, получал за свой труд, за свою продукцию в два с лишним раза меньше, чем в дореволюционной России. Между государственными органами и дехканством поэтому шла не утихавшая борьба. Цены на хлопок-сырец были установлены на уровне дореволюционных (т. е. 4 руб. — 4 руб. 50 коп. за пуд), а цены на хлеб были подняты в 3,5 раза против довоенных. Хотя посев и обработка хлопка требовали в четыре раза больше труда (полив, окучка), государство отбирало хлопок у дехкан по цене один к одному по отношению к пшенице.
Подобная политика проводилась и по промышленным товарам. Так, например, на хлопчатобумажные ткани цены подняли в 4–5 раз. Объяснялось это положение весьма просто. Государство объявило хлопок «монокультурой», т. е. запрещало сеять хлеб; ткацкие кустарные станки крестьянину также запрещалось иметь под страхом уголовного наказания. Государство торговало, продавая хлеб и текстиль крестьянину по повышенной цене, а крестьянин торговал, продавая государству хлопок по пониженной цене.
Подобная экономическая политика напоминала народную сказку о «вершках и корешках». Сказка эта, как известно, рассказывала о договоре между крестьянином и медведем для совместной обработки земли и дележе урожая между ними по принципу — одному вершки, другому — корешки. Причем, что бы они ни сеяли — выигрывал не медведь, а смышленый крестьянин, забирая себе — при посеве пшеницы — вершки, а при посеве репы — корешки.
Государство в данном случае успешно выступало в роли хитрого крестьянина, отбирая у наивного медведя-дехканина и «вершки, и корешки».
Государство спекулировало, а крестьяне нищали. Естественно, что такая «коммерция» вызывала постоянное недовольство узбекского дехканства. Крестьяне восставали, их усмиряли, они снова восставали, их снова усмиряли. Но этому, вплоть до сплошной коллективизации, узбекское дехканство все время кипело в котле восстаний.
Так называемые «басмачи» не давали покоя партии и правительству. Целые крупные воинские соединения Красной армии выступали зачастую в поход для усмирения восставших басмачей-крестьян.
Крестьянство отвечало на зажим все новыми восстаниями. О брожениях крестьянства не разрешалось говорить, но скрыть это от населения власть была не в силах. При подавлении восстаний, партия всегда старалась использовать, не в полном смысле национальную вражду, но все же разделение на национальности. Полицейские воинские части, посылаемые на усмирение узбеков, состояли преимущественно из киргизов или туркмен.
Мои деловые экономические предложения, естественно, могли сводиться только к узкой сфере рационализации работы на отдельных участках: как, например, на повышении эффективности в работе промышленных и сельскохозяйственных предприятий, по выработке мероприятий для развития отдельных отраслей промышленности. Ряд моих предложений нашел одобрение и поддержку в узбекском Госплане и Совнаркоме.
В Госплане начальником отдела промышленности и торговли работал весьма способный и энергичный молодой специалист, получивший недавно высшее образование, Майзель.
Проведение в жизнь наших предложений не могло влиять на общее развитие коммунистической политики, направленной на еще больший зажим крестьянина жестокой политикой цен.
В таком же положении, как и узбекское, находилось, конечно, и русское крестьянство, с той лишь разницей, что у него государство приобретало по довоенным ценам хлеб, платя 1 рубль 20 копеек за пуд (пшеницы) и продавая ему текстиль и другие товары по индексу 4–5 к дореволюционному.
А «социалистическое» правительство продолжало «накоплять», чтобы строить «фараоновы пирамиды» и содержать грандиозную военно-полицейскую машину.
Партийный и государственный бюрократический аппарат пожирал все больше средств. В каждом наркомате на одного действительного работника приходились два, а то и больше аппаратчиков, неспособных выполнять возложенную на них работу.
Мне было ясно еще в Москве, что выхода из этого тупика нет, так как монополизацию всего народного хозяйства государством партия добровольно не отменит.
До проведения принудительной коллективизации экономические трудности и бесправие крестьянства проявлялись в полной мере, но внешне жизнь населения шла, более или менее, нормально — никто не голодал, базары были полны продуктами, город пестрел узбеками, гарцующими на кровных арабских жеребцах, в чайханах (ресторанах) бойко торговали шашлыком и зеленым кок-чаем. Однако это была лишь внешняя сторона, а глубокие порочные экономические корни оставались скрытыми.
В 1926–1928 годах партия вновь начала решительную борьбу с крестьянством, что и было завершено сплошным обатрачиванием крестьянства, или «сплошной коллективизацией». Зажиточные свободные дехкане пытались стать на путь борьбы, но были разгромлены. Этот процесс постепенного сползания к тоталитарному военно-полицейскому государству особенно ярко проявлялся в экономической действительности Узбекистана в период моей работы в 1926–1935 годы.
Иногда вечерами я сидел в саду своего дома и, наслаждаясь прохладой, слушал шум восточного города. Доносится резкий гул — ху, ху, звук барабана и узбекской флейты — это театральные гарольды извещают о начале представления. Их трое, один с барабаном, другой с флейтой и третий, падающий пронзительный вопль с помощью большой деревянной трубы. Труба эта около трех метров длины, узкая у основания и расширяющаяся в конце. Трубу нелегко поднять, еще труднее на ходу издавать призывные звуки, но слышна она на весь город.
Самое представление происходит на площади — борются несколько пар борцов, канатоходцы ходят по канату, протянутому между высокими столбами, с длинными шестами в руках. Предохранительных сеток нет.
Помимо этого, чистого народного развлечения, в городе есть два кинотеатра. Идут обычно советские фильмы, но если появляется картина заграничная, кинотеатр набит битком жадной до этих зрелищ толпой.
Весной и летом гастролирует не плохая оперетта, где появляется аккуратно вся партийная и правительственная верхушка.
По пятницам (мусульманское воскресенье) я хожу пить чай к своему узбекскому другу Турсункулову. Это простой узбек-дехканин. Живет он в пригороде Самарканда, в типичном доме-крепости. Двор окружен забором, значительно выше человеческого роста. Забор — по-узбекски дувах — сделан из глины и сложен кверху конусом. Глину долго квасили с резаной соломой. Крыша у дома Турсун-кулова тоже глиняно-земляная, как и на большинстве узбекских построек. Толстые стены, земляная крыша и пол сохраняют приятную прохладу, а чистота и опрятность создают уют в доме гостеприимного Турсункулова.
В саду хоуз (пруд), на берегу по углам растут четыре больших карагача, листва их так густа, что совсем не пропускает палящего узбекского солнца. Мурчит монотонно ручей, впадая в хоуз.
Турсункулов выносит поднос с чашками-пиалами без ручек, сласти и фарфоровый чайник с зеленым кок-чаем. Приятно видеть его представительную внешность, седую кругло-подстриженную бороду, вкрадчивые манеры.
Узбечкам не разрешается выходить со своей женской половины, когда в гостях мужчины. Только украдкой, когда отец на минуту отлучится, можно увидеть хорошенькую дочь Турсункулова — Заиру. Ее любопытные, широко открытые глаза смотрят совсем по-детски, а нежные щеки горят румянцем. Она шаловливо смеется и быстро убегает, увидев отца.
Я пью чай с изюмом, леденцами и орехами. Потом хозяин приносит плов — коричневатый рис с бараниной. Я ем ложкой, хозяин руками, ловко беря рис тремя пальцами. Он хорошо говорит по-русски с приятным акцентом. Мы сблизились и беседуем вполне откровенно.
— Зачем насильно снимать с женщин паранджу, — говорит он, разводя руками, — зачем приказывать дехканам сажать хлопок и не сажать пшеницу, дехканин сам знает, что ему выгоднее сажать. Не надо насильно, насильно плохо, насильно — басмачи будут. Как басмача поймать, сегодня он басмач, а завтра — крестьянин. Не надо насильно, тогда не будет басмачей.
Бабай (старик) Турсункулов не знает, что насилие, о котором он говорит, — это только начало, что в высших партийных кругах уже обсуждается вопрос о массовом раскулачивании. Но он прав: басмачи — это не разбойники, а просто недовольные крестьяне, и справиться с ними нелегко, несмотря на дивизии специальных войск.
В дореволюционном Узбекистане Турсункулов считался зажиточным хозяином. В революцию у него погиб сын, сражаясь в рядах Красной армии. Турсункулов в период войны и революции потерял значительную часть добра, накопленного за трудовую жизнь.