2. После школы: Лосинка, Лефортово
На вступительных в МГУ я сразу получил двойку по письменной математике. Иначе и быть не могло: чтобы попасть на физфак, нужно готовиться целый год, прорешать кучу задач и так далее. Впрочем, я успел взять документы из университета и подать в МЭИ. Там дела пошли успешней, я набрал полупроходные балы, и в конце концов меня зачислили на вечернее отделение. Пора было устраиваться на работу. Мыслил я тогда прямолинейно: работать — так рабочим. Отправился на завод, где мы проходили школьную практику, в отдел кадров. Там, кажется, немного удивились, но, убедившись, что я не шучу, предложили поступить учеником слесаря. Зарплата мизерная, рублей тридцать (вроде студенческой стипендии), но это только до сдачи на разряд. Забежав вперед, скажу, что в учениках я ходил долго — чуть не полгода.
Так я стал трудящимся. Спозаранку, еще толком не проснувшись, по утреннему холодку шагал вместе со всеми к станции, втискивался в электричку, вылезал на Лосиноостровской, соскакивал с платформы и бежал через пути, через сортировочную горку — под шорох катящихся вагонов и зычные крики диспетчеров откуда-то сверху, под лязг переключающихся стрелок — не угодить бы в эти волчьи капканы! — к стоящему прямо за горкой красному корпусу завода. Назывался он длинно и важно: Московский завод путевых машин и механизмов Министерства путей сообщения.
Я попал в цех точной механики. Здесь работала элита — слесари шестого разряда. Точнее, настоящих асов в цеху было трое, а четвертый имел лишь четвертый разряд, зато он учился в вечернем техникуме. Ну и я, как ученик, получил свое рабочее место, тиски и набор инструментов. Так уж получилось, что четверка слесарей, работавших в точной механике, представляла собой полный набор четырех гуморов, или психологических типов. Старшим и самым опытным был Юрий Иванович, мужик лет пятидесяти, с тихим голосом и себе на уме: его часто вызывали к начальству советоваться по новым проектам, через него давали задания цеху. С некоторой натяжкой его можно было назвать меланхоликом. Зато второй, Василий Кузьмич, был типичный холерик — примерно того же возраста, но худой, нервный и неприятно суетливый (про таких говорят: дерганый). Третий, Николай, был чистый сангвиник лет тридцати пяти, веселый крепыш в полном соку, простодушный и всегда готовый действовать. Четвертым был тоже простак, но с хитринкой — Виталий; он, кажется, давно наметил себе дорогу: из чумазых рабочих — в инженеры, потом в начальники цеха и так далее, как получится. По характеру, по некой общей заторможенности он был, пожалуй, флегматик.
Эти слесаря, с которыми мне выпала честь работать (Виталий не в счет), были мастерами старого закала, частью «уходящей натуры». Они, например, умели шабрить. Знаете, что это такое? Шабрить — значит снимать специальным скребком, шабером, маленькие неровности металла, доводя поверхность детали до идеальной плоскости. С распространением сверхточных шлифовальных станков этот способ уходил в прошлое. Тем уважительней я относился к этим удивительным людям, к археологической древности их навыков и умений.
Во многом они были как дети. Почему-то я уже тогда, сам будучи пацаном, это ясно понимал. Рассказы Николая о том, как он, будучи в больнице, исхитрялся путаться там с медсестрами, при всем своем первобытном похабстве, вызывали у меня не отвращение, а только сострадание — я чувствовал в них ограбленность человека, недодачу с детства каких-то жизненных витаминов.
Цех точной механики не всегда был занят точной механикой. Нас часто использовали как авральную команду — затыкать производственные дыры. Меня сразу поставили снимать фаски с груды каких-то деталей. Проще говоря, закруглять углы напильником — дело тупое и утомительное, если заниматься им много часов подряд. В другой раз — отправили убирать строительный мусор, вместе с другим учеником, парнишкой моих лет из другого цеха. Вдруг, ни с того ни сего, он сказал мне какую-то гадость, что-то такое про евреев. Меня особенно возмутило, что мы как раз в тот момент несли носилки с кирпичами — я впереди, он сзади. Носилки полетели наземь, дело пошло на кулаки. Парень был примерно моего роста и комплекции, не хилый, но верх все-таки оказался за мной — сказались уроки Геры Семенова. Весть о драке дошла до цеха точной механики и была принята, помнится мне, с молчаливым одобрением. Никаких последствий инцидент не имел.
Помню, зимой нас троих — Николая, Виталия и меня — бросили на особое задание: где-то под Москвой для обустройства экспериментального стенда или эстакады нужно было проделать множество дырок в рельсах (с шагом примерно в пятьсот миллиметров). Как у Некрасова, был сильный мороз. Вокруг — ни жилья никакого, ни бытовки. По очереди взбирались с дрелью на шаткую лестницу и там, на верхотуре, сверлили неподатливый рельс; сталь была ужасно твердая, сверло тупилось каждую минуту: вывертывали, вставляли на его место наждачный круг, затачивали сверло и сверлили дальше. Обедали черным хлебом с салом и чаем из термоса и опять сверлили. Недели две длилась эта командировка.
Однажды, когда не было спешной работы, я выпилил из латуни значок — маленького Буратино с длинным носом. Припаял шпильку-зацепку, начистил шкуркой до золотого блеска. Все в цеху рассматривали и удивлялись, даже Кузьмич что-то буркнул насчет моих способностей. В тот же вечер я взял свое творение с собой в институт. Сосед приметил и выпросил у меня значок: хочу, мол, подарить своей девушке, у нее тоже длинный нос. Я и отдал.
В институт я ездил нерегулярно и на занятиях в основном клевал носом. То ли уставал за день, то ли такой метод учебы, на слух, мне не подходил: я всегда лучше занимался самостоятельно, по книгам. МЭИ в то время слыл одним из самых демократических вузов. Недаром там снимали эпизоды знаменитого оттепельного фильма «Застава Ильича»; потом название изменили на «Мне двадцать лет», а сам фильм еще долго и мучительно кроили-перекраивали.
При МЭИ работало литобъединение, куда я стал похаживать; руководителем был поэт Игорь Ринк, работавший во время войны штирлицем в немецком тылу. От этого похаживания в памяти осталось несколько бликов: радостное появление высокого и какого-то молочно-розового Феликса Чуева с первой изданной книжкой, его светящееся лицо, стихи про летчиков — про то, как «спрыгнув в корабля, они идут, отталкивая землю. Поэтому и вертится земля». Это он впоследствии напечатает, кажется, в «Литературной России», стихотворение-акростих СТАЛИН В СЕРДЦЕ, кто-то ему ответил невинными стишками о природе в многотиражке «Московский литератор», которые по первым букам читались: ЧУЕВ В ЖОПЕ.
Запомнились еще имя и облик симпатичного, вежливого Юрия Смирнова. Его стихи я прочел и оценил много позже. Дело в том, что на занятиях лито я был раза два-три. Сидел в сторонке с раскрытой книгой «Механика» в руках (первый том знаменитого курса теоретической физики Ландау и Лифшица), слушал вполуха, читал вполглаза и сам себе казался интеллектуальным и загадочным.
Вот там-то, в клубе МЭИ, я познакомился с Володей Рубцовым. Он жил в Купавне по Горьковской дороге, я в Перловке по Ярославской, но это не мешало нам встречаться довольно часто. Володя был лет на десять меня старше. Работал не помню где (может быть, и в котельной), жил стихами: веселый, смешливый, всегда готовый к приключениям и авантюрам. Однажды, уже под конец нашей дружбы, он принес мне сразу несколько своих тетрадок со стихами: то ли крест на них поставил, то ли передал на вечное хранение. Снова открываю их через полвека.
Или:
И еще много лунного света, шелеста деревьев, фонарей и станционных перронов… но тогда я плохо понимал чистую лирику; вкус мой был уже испорчен актуальной поэзией по вкусу того времени… Наизусть запомнилось другое — шутливое и детское.
Вот такие блестящие, на мой взгляд, детские стихи в то время напечатать было невозможно. Где: в «Мурзилке»? В «Пионерской правде»? Не смешите. Там требовались совсем другие стихи, и были проверенные авторы, которые их поставляли. Да и не помню я, чтобы хоть раз Володя заикался о редакциях, о печатании или чем-то подобном. Если когда-то у него и были такие идеи, он давно вытравил «эту похоть» (как сказал другой поэт) из своего сердца. Он писал для себя и для друзей.
А еще Володя писал четверостишия. Некоторые совсем замечательные. Стихи о собаке, по-моему, достойны кисти Басё.
У моего друга был мотоцикл, изрядно раздолбанный. Однажды мы с ним поехали в Ленинград, я хотел увидеться с какой-то девочкой, с которой познакомился в Москве. По дороге, и очень скоро, мотоцикл сломался. Пришлось его отвозить домой на поправку. Но это нас не смутило. В тот же вечер мы отправились в Ленинград на поезде, разумеется, зайцами. На середине пути нас стали гонять контролеры, какое-то время мы ехали снаружи между вагонами, слезли ночью на станции, дождались следующего поезда. Но план был выполнен, девочку я увидел, даже поболтал с ней минутку. Обратно добирались на попутках. В Новгороде на мосту через Волхов у нашего грузовика-тяжеловеса отвалилось колесо. Кое-как приладили его обратно под проливным дождем, поехали дальше. Бог знает, почему целые месяцы и годы начисто изглаживаются из памяти, а вот такие картинки врезаются в память: панорама Новгорода за рекой, хлещущий дождь и огромное колесо, которое мы катим по мосту, как какие-то египетские жуки-скарабеи.
В другой раз ездили изучать древности подмосковного Дмитрова. Бродили, рисовали в блокнот силуэты церквей. Проголодавшись, купили арбуз, а под конец учудили вот что: сделали копье, привязав нож к длинной палке, насадили на копье арбуз и торжественно обошли дозором по гребню заросшего травой вала вокруг Дмитровского кремля. Потом присели — там же, на валу — и арбуз, конечно, съели.
Между тем подоспели экзамены за первый курс. Я засел за книги. Вкус к учебе во мне очнулся. Учебник математики я прочел как приключенческий роман. Особенно меня очаровал «анализ бесконечно малых», теоремы о непрерывности и тому подобные вещи, которые идут в начале курса матанализа. Физику, по мере возможности, я старался постигать по теоретическому курсу Ландау. Не скажу, что все понимал; но красота доказательств производила большое впечатление. По сжатости и насыщенности смыслом это было похоже на стихи. Скажем, законы сохранения энергии и импульса выводились из инвариантности лагранжиана физической системы относительно пространственно-временных сдвигов, то есть оказывались простым следствием однородности пространства и времени.
Со мной что-то произошло: словно открыли заслонку печи и пошла тяга. Душа моя воспламенилась. Желание стать физиком, прежде смутное, превратилось в страстное хотение, в призвание. Единорог нашел свою цель и развернулся в ее сторону. И не важно, сколько ему предстоит скакать; теперь он знал куда.
В августе мама вывезла меня в Палангу на Балтийское море. В самый последний день я шел вдоль полосы пляжа, и мои рассеянные глаза вдруг сфокусировались на одевавшейся девушке. Кажется, ее позвали уходить; я успел заметить мгновенное движение: загорелые руки и голова скользнули в пройму юбки, которая в тут же секунду упала вниз и застегнулась на талии.
На следующий день я встретил ее на станции с родителями; они тоже уезжали в Москву, и она успела дать мне номер своего телефона. Много лет я хранил этот номер в потайном ящичке памяти; вон он, все еще тут: Б-8–21–70.
Недавно я прочел у одного автора рассуждение о мистических впечатлениях жизни, в частности, о Видении Эрота. Редкое явление, между прочим, и не каждому оно посылается. Я за всю жизнь испытал его, кажется, только однажды. Ретроспективно описать его можно так: мгновенное подчинение высшему существу, оглушительная тишина и полное самозабвение. Состояние, когда влюбленным движет не естественный магнетизм полов, не романтический порыв, не родство душ, не приступ жалости или тоски, не власть женского обаяния — не одна из этих обычных сил; но когда он явственно ощущает, что им владеет Бог — так, как только Бог может владеть смертным.
Через несколько дней я позвонил, и мы договорились встретиться на Тверском бульваре — это было мое первое и последнее свидание с Таней. Она училась в десятом классе, ей было шестнадцать, мне еще не исполнилось восемнадцати. В кармане моего пиджака лежала тоненькая черно-сине-голубая книжка Артюра Рембо, составленная Павлом Антокольским.
Возраст автора совпадал, ситуация тоже.
Мы с Таней погуляли полчаса по бульвару, поболтали немного, и она заторопилась куда-то, где ее ждали. Я не обиделся. Наоборот, сладкий наркоз не выходил из моих легких. Августовский вечер был полон теплой грусти, и можно было вытащить из кармана чудесную сине-голубую книжку:
Но наступил сентябрь; начался новый семестр. Единорог бил копытом. Он не желал соединять свою высокую судьбу с какими-то несчастными электронными приборами. Я пошел к лучшему из физиков, работавших тогда в МЭИ, профессору Фабриканту и попросил его прочитать мою статью. В этой статье на двух или трех страницах я с исключительной наглостью намечал перспективы развития физики элементарных частиц и высказывал некоторые смутные идеи. Впрочем, кое-что там было не совсем глупо: например, предложение изменить принцип причинности, рассматривая его не в чисто временном аспекте, а в геометрическом, подобно согласованию элементов сложного узора. Впоследствии я узнал, что о том же думали другие умы, посветлее моего.
Валентин Александрович прочел мой «эссей» и предложил перевести меня в свою теоретико-экспериментальную группу. Он объяснил, что занимается сейчас динамикой электронных пучков и электромагнитным излучением. Мой единорог фыркнул: это была не ядерная физика и не теория элементарных частиц. Я отказался.
Оставалось испробовать физфак МГУ, МФТИ и МИФИ. Физфак мне сразу не понравился своей казенной атмосферой, я побродил по коридорам и вышел, ни к кому не обратившись. Физтех был слишком далеко — в подмосковном поселке Долгопрудном. Московский инженерно-физический институт смущал словом «инженерный». В нем учился Коля Корнев. В конце концов я все-таки решил переводиться в МИФИ. Это было уже зимой, после третьего семестра. На кафедре мне предложили пройти испытание по физике, которое я успешно выдержал. Разрешение на перевод было дано; оставалось взять документы в старом вузе и отнести в отдел кадров нового. Но с выдачей документов в МЭИ по непонятной причине тянули — обещали, откладывали и снова обещали. Так прошло два месяца; когда же я, наконец, отчислился и получил на руки документы, в МИФИ меня не взяли под тем предлогом, что поздно: посередине семестра они никого не принимают. Адских трудов стоило после этого опять восстановиться в МЭИ. Тут подошло лето. Я решил, что буду заново поступать в МГУ на первый курс. Закончил семестр, сдал экзамены у вечерников и снова забрал свои документы.