В апреле 1204 г. Никита Хониат пережил падение Константинополя. Он видел, как перестала существовать империя, казавшаяся вечной. Он видел разгул победителей, видел вчерашних царедворцев лишенными средств к существованию. Семья Хониата спаслась случайно, благодаря помощи какого-то венецианского купца, давно уже жившего в Константинополе и сохранявшего к Никите приятельские чувства: он выдал Хониатов и их друзей за своих пленников, а затем помог им покинуть разграбленный город.
В этот момент произошло событие, по-видимому, обычное для тех тревожных дней: какой-то варвар схватил красивую девушку, находившуюся среди спутников Хониата, и потащил к себе домой. Казалось бы, что можно было сделать побежденным, кучке невооруженных людей, в городе, наводненном латинскими рыцарями? Рыдать, рвать на себе волосы, умолять о помощи? Так поступил больной старик, отец похищенной девицы, не так — Хониат. Он побежал к дому варвара, собрал толпу, обрушился на похитителя с обвинениями, и тот — как ни удивительно — испугался угроз и уступил. Это по рассказу самого Хониата, а если поверить его биографу и брату, безоружный защитник похищенной просто вырвал ее из рук варвара — подвиг, который, по словам биографа, превосходит деяния Геракла и ветхозаветных героев Симеона и Левия.
Но оставим в стороне византийскую страсть сравнивать дела века нынешнего с поступками мифологических и библейских персонажей. В конце концов, даже не сопоставляя действия Никиты Хониата с победами Геракла над львом или гидрой, мы не можем отказать нашему византийцу ни в смелости, ни в находчивости. Сколько людей прошло бы (и в самом деле проходило) мимо в такой ситуации, смущенно потупив взор и подавляя укоры совести. Хониат рисковал жизнью, и в этом неравном столкновении победил.
Кто же он был, этот смелый и честный человек, один из самых больших византийских прозаиков, историк, оратор, политический деятель?
Никита Хониат родился около 1150–1155 гг. в мало-азийском городе Хоны (возникшем, по-видимому, на месте древних Колосс) в семье, по всей вероятности принадлежавшей к местной знати, — во всяком случае, его восприемником при крещении стал сам митрополит хонский. Старший брат Никиты, Михаил, был предназначен к духовной карьере, и в 1182 г. он занял афинский митрополичий престол. Известен еще один Михаил Хониат: в 1199 г. он вместе с братом Константином, а также со своей женой и с женой Константина подарил храму богородицы Милостивой рукопись, ныне хранящуюся в Ленинграде, — но кто эти Михаил и Константин Хониаты и состояли ли они в родстве с Никитой, сказать затруднительно.
Учиться девятилетнего Никиту отправили в Константинополь, где уже жил в ту пору его старший брат. Никита готовился к административной деятельности: он изучал риторику и юриспруденцию. О начале его служебной карьеры упоминает его брат Михаил в послании, написанном около 1180 г.: Никита был направлен податным чиновником в какую-то отдаленную область, подвластную Византийской империи, — возможно, в Матрахи, русскую Тмутаракань.
При малолетнем императоре Алексее II (1180–1183) Никита — при дворе, он занимает пост императорского секретаря. Это уже начало большой карьеры, но она внезапно прерывается. В Константинополе происходит переворот: Андроник Комнин приходит к власти, сперва в качестве регента при малолетнем Алексее, затем — соправителя, наконец — единовластного государя.
Недолгое царствование Андроника I (1183–1185), сопровождавшееся суровыми расправами с византийской знатью, с людьми, часто близкими Хониатам, произвело на молодого чиновника страшное впечатление. Позднее в «Истории» он посвятит этому времени много горьких страниц. При жизни Андроника он не примкнул к тем, кто славословил всемогущего императора, хотя даже его брат Михаил участвовал в этом восторженном хоре. Никита же вышел в отставку. Судьба благоприятствовала ему: он пе был ни арестован, ни ослеплен, а вскоре Андроника свергли, и Никита смог возвратиться на службу.
Новый правитель, Исаак II Ангел, на первых порах обещал либерализацию. Он запретил, в частности, смертную казнь и членовредительские наказания. Подданным показалось, как писал позднее Хониат, что весна сменила зиму и после бури наступила тихая погода: со всей страны в Константинополь стекались воины и чиновники, желавшие служить новому государю.
Теперь Никита Хониат пошел в гору: придворный оратор, наместник Филиппополя, один из высших судей империи — так называемый судья вила, наконец, логофет секретов — глава столичных канцелярий, нечто вроде нынешнего премьер-министра. Он был богат. Только в столице ему принадлежало два дома: один, огромный и красивый, в квартале Сфоракий, неподалеку от Месы, главной улицы Константинополя; другой, более скромный, в непосредственной близости от храма св. Софии. Ему принадлежала домашняя церковь. Многие столичные дамы засматривались на Никиту, а их отцы и братья искали его внимания. (Он женился со временем на сестре своих друзей — видных чиновников Велисариотов).
И все это рухнуло вместе с Византийской империей, рухнуло в апреле 1204 г. Пешком, в сопровождении немногочисленных слуг, унося детей на руках, семья Хониата покидала Константинополь, а окрестное население насмехалось над недавними вельможами и стремилось продать им подороже необходимые продукты питания. Их ждал долгий путь — в Никею, где Феодор Ласкарь собирал силы для сопротивления крестоносцам. Речи, которые Никита произносил перед Ласкарем, не принесли ни славы, ни влияния. Семья бедствовала. Его брат Михаил, бежав из Афин, захваченных крестоносцами, жил в нужде на острове Кеос. Смерть уносила самых близких друзей Никиты. Около 1215 г. умер он сам.
Здесь, в Никее, Хониат завершил главнейшее из своих сочинений — «Историю» (сам он назвал ее «Хроникой», «Летописным повествованием»){13}.
«История» Никиты Хониата охватывает большой, почти столетний, отрезок времени — от смерти императора Алексея I в 1118 г. до военной экспедиции латинского императора Генриха Константинопольского против болгар в 1206 г. Сочинение распадается на 21 книгу. Первая, сжато повествующая о событиях царствования Иоанна II (1118–1143), опирается главным образом на письменные источники, остальные — либо на рассказы очевидцев (на которых он время от времени ссылается), либо на архивные документы (Никита приводит или пересказывает некоторые письма государей и вельмож, например переписку Исаака Ангела с Фридрихом Барбароссой) и, что самое ценное, — на его собственные наблюдения. Лишь некоторые части «Истории» восходят к литературным свидетельствам, например эпизод взятия Солуни норманнами в 1185 г. основан на повести Евстафия, митрополита солунского, близкого друга Михаила Хониата.
«История»— плод многолетнего труда. Конец ее, разумеется, создан уже после трагических событий 1204 г., причем, по всей видимости, в несколько приемов. Оплакав падение Константинополя, Никита хотел было остановиться, чтобы не воспевать, по его собственным словам, деяний варваров и битвы, проигранные эллинами, но возобновил свой рассказ, когда узнал о разгроме латинян болгарскими войсками 14 апреля 1205 г. Более ранние разделы писались еще до 1204 г.; во всяком случае, они содержат ряд фраз и замечаний, которые не могли бы появиться после падения византийской столицы. И слова Хониата о том, что ныне можно видеть в долине Меандра кучи костей — останки воинов, павших в 1147 г., или что в Сицилии и поныне остаются в рабстве фивяне и коринфяне, уведенные в плен норманнами в том же 1147 г., — слова эти были написаны вряд ли уже очень много лет спустя после событий 1147 г.
Как часто у нас бытует представление о средневековом летописце как о бесстрастном регистраторе событий, не вносящем в повествование ни крохи личного, субъективного. Разумеется, тенденция к подобной «объективизации» изложения свойственна многим средневековым памятникам, однако не «Истории» Хониата. Личность автора проступает здесь не только в выборе формы, не только в упоминании им некоторых эпизодов из собственной жизни (и в частности, уже известного нам эпизода, связанного со спасением девушки-гречанки в захваченном крестоносцами Константинополе), но и косвенно (может быть, не всегда осознанно) — в подборе материала.
Приглядимся хотя бы к географии сочинения Хониата. Далеко не безразличен он к разным областям Византийской империи. Чаще всего Никита упоминает те, с которыми так или иначе сопрягается, соприкасается его жизненный путь. Прежде всего — это «мои Хоны», родина, и затем города по реке Меандр, расположенные по соседству и, видимо, с детства знакомые; помимо того, Филиппополь, где некоторое время Хониат служил наместником. Остальные города и районы появляются реже, довольно спорадично. Эта субъективная неравномерность распределения географической номенклатуры становится особенно заметной при сопоставлении труда Хониата с книгой его современника Иоанна Киннама, рассказывающего о царствовании Иоанна II и Мануила I (книга обрывается около 1176 г.).
И то же самое можно сказать об отборе персонажей. Многократно Хониат вспоминает судейских и особенно так называемых судей вила: Мануил I назначал на судейские должности полуварваров, едва знающих по-гречески; при Андронике I судьи являлись опорой узурпатора; некий судья вила («Я опущу его имя», — замечает Хониат) был назначен начальником прошений, а Иоанн Апотир сделался судьей вила; судьи вила заступались за вдову Мануила I; судьи вила не хотели ехать заложниками к Фридриху Барбароссе; некий судья вила («Я сознательно опущу его имя», — опять говорит Хониат) опозорил себя угодничеством перед Феодором Кастамонитом; судьи вила льстили Алексею III Ангелу (1195–1203), вызывая только смех. Ни одна из должностей не упоминается Хониатом столь часто, и не удивительно: ведь он сам занимал пост судьи вила и интересы судейских ему особенно близки.
Индивидуально окрашено и отношение Хониата к возрасту, к юности и старости, отношение, постепенно меняющееся по мере писания «Истории». В первых книгах старость вызывает постоянную иронию, более того — враждебность. О ненавистном ему Андронике Комнине писатель все время говорит: «старый», «дряхлый», «плешивый», «грязный старик, древнее Тифона и Кроноса» — по меньшей мере 14 раз поминается старость Андроника! С насмешкой пишет Хониат о лысом старике Иоанне Дуке, дяде императора Исаака II Ангела, который добивался короны, но был отвергнут плебсом, не желавшим иметь государем дряхлого старика. «Разве я вовсе потерял рассудок от старости?»— заставляет Хониат сказать Иоанна Дуку. И старость врага империи, уродливого султана Кылич-Арслана II (1156–1192) подчеркивает Никита — «злосчастную старость» султана, под конец жизни низложенного собственными детьми. И старость Иоанна Кондостефана, неудачно командовавшего походом на Кипр. И старость патриарха Никиты Мундана, которая вместе с простоватостью оказалась причиной его смещения. Наконец, предсказателя Василаки Хониат именует «болтливым старикашкой» и с пренебрежением описывает пьяных старух из окружения Василаки. Но в конце «Истории» тема старости исчезает. Только о венецианском доже Энрико Дандоло Хониат говорит как о древнем старике, называвшем себя мудрейшим из мудрецов.
Совсем иное отношение к юности. В первых книгах, где, правда, время от времени вспоминаются пороки молодого возраста, молодость в общем воспринимается позитивно. Молодой Мануил I всем любезен — и приятностью юного лица, и разумностью своих решений. И хотя многие сомневались, сумеет ли он, чьи щеки еще покрыты первым пушком, управлять государством, митрополит хонский, восприемник Никиты, заявил, что его царствование угодно господу. И любопытно, что Никита нигде не упоминает о старости Мануила, несмотря на то, что тот был сверстником «дряхлого, как Тифон и Кронос», Андроника Комнина.
Не только юность Мануила привлекательна. Константин Дука, по мнению Хониата, — многообещающий юноша. Говоря об отважном полководце Конраде Монферратском, Хониат отмечает его цветущий возраст. С сочувствием пишет Хониат о судьбе молодых людей — Феодора Ангела и Мамала, несчастных жертв Андроника I.
А затем восприятие юности меняется: из явного достоинства она превращается в недостаток. «Буйная юность» свойственна мятежникам, глупцы ведут себя «по-детски». С нескрываемой злобой Хониат клеймит фаворита Исаака II — «мальчишку, еще нуждавшегося в учителе азбуки и учебных табличках для письма», только недавно оставившего тростниковое перо и чернила, сразу, чуть не с пеленок дорвавшегося до кормила власти. Хониат рассказывает о трех юношах, бездарно командовавших войсками и попавших в засаду, устроенную сельджуками; о евнухах и «гладкощеких» молодых слугах императора, противившихся разумному совету. Он осуждает Алексея IV — молокососа не только по возрасту, мальчишку легкомысленного и невежественного. Он упоминает какого-то юношу, несправедливого, не ведающего законности, причинившего массу зла родной Аттике. Пожалуй, только для молодого Феодора Ласкаря, будущего императора, сделано исключение — он назван «дерзким юношей, неукротимым в битвах».
Итак, молодой Хониат смеялся над старостью и ценил юношеские доблести. По мере того как он становился старше, его взгляды менялись: молодость открывала свои пороки, старость — свои достоинства. Что это? Сознательная и продуманная программа? Вряд ли. Скорее всего — неосознанное смещение в психике, подвижное отношение к окружающему миру.
Живое, личное, индивидуальное в повествовании Хониата проявляется в ощущении постоянного авторского присутствия, которое выражается не только в упоминании о себе или в подборе материала, но и в активном отношении к собственному повествованию.
Автор без конца напоминает о себе. То скажет: «Я думаю», то заметит: «Это я вставляю», то, наоборот: «Этого имени я не назову». Иногда он пишет: «Не знаю, истинно ли это», иногда, напротив, просит читателя поверить ему и подтверждает свои слова ссылкой на какое-нибудь событие. В других случаях Хониат не без известного кокетства словно устраняется от оценки и вкладывает ее в уста одного из своих персонажей. Не автор, а норманнский граф Алдуин смеется над Исааком Ангелом, не сведущим в военном искусстве, ибо с детских лет он привык не к оружию, а к вощечке и стилю. Не автор оценивает династию Ангелов, а в уста «влахов» (по-видимому, речь идет о болгарах) вкладывает он молитву о долголетии этой династии, ибо они надеялись при Ангелах добиться политических успехов.
Разумеется, отмечая элементы личного, субъективного в творчестве Хониата, я отнюдь не собираюсь подтягивать его к литературным нормам нового времени, когда стремление к индивидуализации стало осознанным, а остранение возводилось в художественный принцип. Субъективность Хониата скромнее, она словно пробивается сквозь толщу стереотипов и унаследованных, готовых, давно сложившихся формул, через традиционные суждения и общеобязательные оценки.
Рука божья, воля господня, гнев божий, воздаяние за грехи — все эти (и родственные им) понятия определяют, согласно Хониату, ход событий. Это естественно и нормально для XII столетия, когда христианство было общей знаковой системой Европы. Но любопытно, что сквозь традиционно-теологическую систему взглядов Хониата (которому, кстати, принадлежало специальное историко-церковное и богословское сочинение «Сокровище православия», изданное пока еще только в отрывках){14}пробиваются неожиданно скептические, вольно фрондирующие, иногда насмешливо-иронические пассажи.
В 1176 г. Мануил I потерпел сокрушительное поражение от сельджуков в битве у Мириокефала; рассказывая об этом сражении, Хониат внезапно называет императора «хранимый богом». Как же «хранимый», если битва проиграна? И еще раз, повествуя о походе Исаака II против болгар в 1195 г., Хониат сообщает, что император «препоручил себя богу». Нейтральная фраза, которую легко принять за стереотип, но в конкретном контексте она оборачивается скепсисом, насмешкой — ведь поход завершился низложением и ослеплением Исаака. Эта скептическая нотка усиливается благодаря тому, что писатель настойчиво подчеркивает благочестие помыслов государя: Исаак хотел в случае победы отнести успех на счет божьего расположения и готов был вместе с тем принять решение господа, если бы тот сулил поражение. Весь текст пронизан библейскими аллюзиями: Хониат говорит о «жезле нечестивых», вознесенном над «жребием праведных» (Псал. 124. 3), пользуется характерным для книги пророка Иезекииля клише «обратить лице» (Иезек. 6.2; 13.17 и др.). Больше того, стремясь приблизить повествование к библейскому образцу, Хониат рассказывает, что у Мануила, и — в другой раз — у Исаака съехал на сторону или свалился шлем, и добавляет: «Словно некогда Давиду, господь покрыл ему голову в день брани» (аллюзия на Псал. 139. 8). «Покрытие головы», таким образом, из возвышенной метафоры становится чуть ли не будничной реальностью, поскольку голова и того и другого государя буквально обнажилась в пылу битвы, и в результате противоречие высокого, библейского низменному приобретает особенно ироничный оттенок.
Еще показательнее другой эпизод, тоже относящийся к царствованию Исаака II. Мятежные войска Алексея Враны подступили к Константинополю. Исаак собрал монахов, рассчитывая с их помощью умолить господа прекратить гражданскую войну. Он возлагал все надежды на «всеоружие Духа». Казалось бы, благочестиво и соответствует средневековому умонастроению. Однако Хониат усматривает в действиях императора «недостойную вялость» и противопоставляет ей позицию Конрада Монферратского, убеждавшего Исаака уповать не на одних монахов, но и на войска, не только на оружие в правой руке (аллюзия на II Коринф. 6.7), но и на оружие в левой — на меч и панцирь.
И еще одна история: Хониат со своими спутниками уходит из занятого крестоносцами Константинополя. После трудностей и испытаний беглецы, наконец, оказались на свободе, и тут спутники писателя возблагодарили бога за спасение. «Я же, — продолжает Хониат, — бросившись как был наземь, только порицал стены [за их бесстрастие]». Нет, он не забывает о боге: все совершилось, замечает Хониат, не по воле случая, но согласно божественному решению, и, пересказывая свою речь, обращенную незадолго до того к латинянам, упоминает о «слезах, которым внимает бог». Но все-таки в решительный момент, в момент спасения, он думает (как Конрад Монферратский) не о боге, но о крепостных стенах.
И, может быть, еще существеннее, чем подобные элементы религиозного скепсиса, неосознанно вольное использование библейских образов или теологической терминологии в ситуациях, для этого совершенно не подходящих. Ростовщик Каломодий уподобляется райскому древу познания, плоды которого некогда соблазнили прародителей, — ведь блеск его золота манил чиновников царской казны. Немцы кинулись в погоню за ромеями, стремясь найти ищущего. Здесь явная аллюзия на известные слова Иисуса в нагорной проповеди: «Ищите и найдете» (Матф. 7.7). Ищущими же ромеи названы потому, что они готовили немцам засаду. Как, однако ж, переосмыслены, как секуляризованы евангельские слова, в какой неожиданно остраненный контекст они помещены! И когда сельджуки названы «ловцами человеков» (аллюзия на Марк. 1.17), и когда к смуглому Мануилу I прилагаются слова «Песни песней» (1.4–5): «Черна я и красива… ибо солнце опалило меня», — разве это не секуляризация Библии? Рассказывая, как арестованному Андронику Комнину изготовили по восковому слепку ключ от его темницы, Хониат озорно наполняет рассказ богословскими терминами «архетип», «подобие», «точный образ». А чего стоит сравнение священных хоругвей, выносимых из храма св. Софии, с молоком, привлекающим мух!