Уже на основании сказанного о постановке образования мы можем составить некоторое представление о совокупности знаний в Византийской империи. Книжности образования, его оторванности от опытного знания, от эксперимента, соответствовала и книжность науки: на первом месте стояло истолкование, экзегеза, разъяснение завещанного далекой древностью: это относится не только к Библии, к средневековой книге par excellence, но и к «внешней», к эллинской науке. Один из знаменитейших византийских ученых и писателей Иоанн Дамаскин в VIII в. прямо провозгласил, что задача науки — не создание новых воззрений, новых взглядов, а систематизация уже достигнутого. Высшая мудрость открыта человечеству, его цель — понять ее, повторить, усвоить. Традиционность для византийца — не плод неспособности, но боевой лозунг; в понятии новизны чудится ему нечто еретическое: «новое»— это бунтарство, отказ от отеческих заповедей, от всего привычного, дорогого, освященного христианскими нормами и славным прошлым.
И соответственно византийская наука тяготеет к составлению «сводов», энциклопедий, лексиконов, компендиумов. Дамаскин предлагает систематическое изложение всей суммы знаний, необходимых образованному христианину. Его сочинение «Источник знания» весьма показательно для средневековой науки. Во-первых, оно пропитано уверенностью в том, что существует единственно правильное мировоззрение, которым как раз и обладает автор; многообразие концепций античных философов, боровшихся друг против друга, постоянно вызывало насмешки христианских апологетов и рассматривалось ими как свидетельство ложности «эллинского» (языческого) взгляда на мир вообще. Во-вторых (и это тесно связано с первой особенностью), оно воинственное, направленное против искажений истины, против ересей, которые для Дамаскина, как и для его современников, не другая точка зрения, не другой подход к объекту, но идущее от диавола, враждебное и чуждое антизнание. В-третьих, оно компилятивное, очень близкое к текстам предшественников Дамаскина — будь то античные философы (особенно Аристотель) или отцы церкви. Наконец, оно имеет своего рода сверхзадачу — построение целостной системы миросозерцания, пронизанной единым (ортодоксально-христианским) принципом, которому подчинены суждения и о боге, и о космосе, и о человеке.
Почти не продвигаясь в решении частных и конкретных проблем, византийская мысль билась над созданием целостной, всеобщей, всеохватывающей картины Вселенной. Мысль устремлялась к богу, который выступал как начало мира, но начало непостижимое, недоступное разуму. Однако, вопреки этому агностическому принципу, византийское богословие постоянно занималось конструированием образа бога, который описывался как единая сущность, состоящая таинственным образом из трех лиц.
Но если бог непостижим, природа дана человеку в восприятии. Вопрос о соотношении божества и природы — один из сложнейших для византийского богословия. Для наиболее смелых мыслителей, как Пселл, бог создал природу и дал ей законы, а дальше она функционирует в соответствии с этими законами, следовательно, природа подчинена определенным закономерностям, доступным человеческому разумению.
Однако гораздо более распространенным, обыденным был иной взгляд: бог, создав мир, продолжает непрерывно вмешиваться в жизнь природы и человечества, творя чудеса и нарушая тем самым предустановленные закономерности.
Из бога как исходного принципа выводились все основные физические и общественные явления. Бог не только источник, но и цель бытия. Природа не просто творение божие, но и постоянное раскрытие божественной мудрости. Существование человека нацелено в идеале на подражание божеству. Задача искусства — раскрытие божественности и т. д.
Несмотря на ложность исходных позиций византийской науки, подобная тенденция к системе, к выведению всего сущего из единого принципа, имела своим результатом приближение к пониманию закономерного в бытии. Окружающий человека мир переставал казаться хаосом случайностей, но выступал законосообразным, хотя сама эта законосообразность рассматривалась не как имманентная ему, но как существующая вне мира и до мира.
Пожалуй, всего отчетливее представление о закономерности проступало в византийской исторической науке.
Высшим достижением античной историографии была циклическая теория Полибия, согласно которой каждое общество, словно живой организм, переживает несколько стадий: юность, зрелость, старость. В отличие от этого византийская историческая наука видела в развитии человечества прогрессивное и телеологическое движение, направленное к заранее данной, «заложенной» в самом человечестве и сущей до возникновения человечества цели (разумеется, цель эта дана богом). Человечество проходит на этом пути ряд этапов, или «царств», приближаясь к царствию небесному: Римское «царство», наивысшая форма языческого общества, уступает место христианскому царству, воплощением которого является Византийская империя — «избранный народ» и «Новый Израиль», — стоящая под особым покровительством бога. Правда, эта стройная концепция постепенно приходила в противоречие с действительностью; поражения византийских императоров от «варваров» и «язычников» нельзя было бесконечно трактовать как посланные богом испытания; «Новый Израиль» терял одну область за другой и превратился к XIII в. в нищее захолустье, существование которого едва терпели более богатые и могущественные соседи. Телеологическая концепция исторического развития оказалась неубедительной, она была вытеснена ренессансными воззрениями, отводившими решающую роль в истории человеку — носителю силы, а не божественного предназначения. Но она, несомненно, способствовала выработке в дальнейшем представлений о закономерном ходе истории.
Для понимания своеобразия византийской науки весьма показательны судьбы юриспруденции. Все ее развитие было подчинено изучению римского права, памятники которого переводились, комментировались, пересказывались, тогда как юридическая практика, отразившаяся в деловых документах и судебных решениях, равно как и живая юридическая терминология, почти не проникали в правовые руководства. Задача, стоявшая перед византийской юриспруденцией, заключалась в поисках оптимальной систематизации римского права, в его очищении от внутренних противоречий, в составлении алфавитных указателей-синопсисов к объемистым правовым сводам, но то обстоятельство, что памятники римского права не отражали во многих своих частях реальных общественных и административных порядков, как будто не смущало ни одного из византийских правоведов. Иллюзия незыблемости общественного устройства, создаваемая византийской юриспруденцией и в какой-то мере поддерживаемая всем комплексом гуманитарных наук, сама по себе выполняла существенную социальную функцию — функцию охранительную. Традиционализм, внешне представляющийся ученым повторением старых норм, был в действительности ответом на жизненную задачу. Но от этого он не переставал быть традиционализмом.
Книжность науки свойственна не только византийским гуманитарным дисциплинам, не только юриспруденции, философии или богословию, но и тем наукам, предмет которых — природа. Конечно, в программе византийского образования мы видели «математическую четверицу»— арифметику, геометрию, астрономию и музыку — совокупность дисциплин, которые иногда сближают со средневековым западноевропейским квадривиумом. Однако в византийской математике или астрономии колоссальное место занимали, помимо комментариев или парафраз сочинений древнегреческих ученых, рассуждения о внутреннем, мистическом, смысле чисел или астрологические выкладки, исходящие из взаимосвязи движения небесных тел с событиями, совершающимися на Земле. И византийская «биология» ограничивалась, как правило, описанием монстров и парафразой античных наблюдений или агрономических советов, подчас приправленных аллегорическим и морализирующим разъяснением природных явлений — действительных или легендарных.
Характерная черта византийской науки — тяга к мистическому, чудесному, парадоксальному. Невозможное становилось возможным. Сказочные звери-единороги обретали реальные черты в византийской научной легенде. Псевдо-Дионисий Ареопагит, богослов V–VI вв., рассказывает, как он сам наблюдал полную луну, затмившую солнце (на самом деле затмение случается лишь в новолуние!). Парадоксальность прекрасно уживалась с христианским мировоззрением, ибо основные принципы христианского богословия (учение о троице, о воплощении сына божьего) были парадоксальны, стояли «выше» разума. Поиск парадоксального в какой-то мере отвечал интуитивному стремлению средневекового человека вырваться из оков действительности, но стремлению, которое было не более чем иллюзией.
Однако при всей книжности и традиционности византийской науки, при всей ее тяге к парадоксальному она отнюдь не была абсолютно оторвана от реальной жизни и реальных потребностей. Конечно, византийская химия и минералогия оставались прежде всего оккультными науками, науками о тайных свойствах веществ. Более того, алхимические опыты, столь показательные для Западной Европы XIII в., практически не затронули Византию: византийская алхимия — чисто спекулятивная дисциплина, оперировавшая не с колбами, а со старыми рецептами. В области энергетики византийцы также постепенно стали отставать от Западной Европы, где в XII в. распространяется ветряная мельница, а водная энергия начинает интенсивно использоваться в ряде видов ремесленного производства. Византийцы не проявляли интереса к поискам новых источников энергии (ветряная мельница появилась здесь лишь в XIV столетии). И все-таки именно византийцы изобрели в конце VII в. так называемый жидкий, или греческий, огонь — легко воспламеняющуюся жидкость, куда входили нефть и селитра. «Греческий огонь», выбрасываемый из специальных сифонов-огнеметов, позволял византийцам поджигать вражеские корабли и крепостные сооружения. С помощью «греческого огня» была одержана не одна победа.
Византийская медицина опять-таки колебалась между убеждением, что болезнь, посланная богом, заключает в себе не только испытание, но и приближение к божеству (одержимость, юродство часто воспринималось как пророческий дар), и убеждением, что болезни подлежат лечению — вплоть до операционного вмешательства. Перед великими медицинскими авторитетами византийские врачи преклонялись почти без раздумий: критиковать Гиппократа или Галена для них было немыслимо почти так же, как сомневаться в достоверности Библии. Большая часть византийских медицинских трактатов — краткие или более пространные сочинения, разбирающие вопросы кровопускания, диагностику по крови и моче, медицинскую астрологию и диетические рецепты. Эти «иатрософические» произведения поверхностны и компилятивны и плохо вяжутся с тем, что мы знаем о высокой организации больничного дела в Константинополе XII в.
Уже упомянутая выше больница при монастыре Пандократора имела 50 коек для постоянных больных и несколько отделений: хирургическое, женское, для страдающих острыми заболеваниями (глазными, желудочными) и для страдающих обычными заболеваниями. На каждое отделение полагалось два врача, три штатных помощника (говоря нашим языком, фельдшера), два сверхштатных помощника и два служителя. Приходящих больных обслуживали четыре сверхштатных врача, два из которых были хирургами и два — специалистами по внутренним болезням. Кроме того, при больнице существовал специальный штат аптекарей.
Фармакология достигла в Византии настолько высокого уровня, что написанное в ХIII в. сочинение Николая Мйрепса о лекарствах еще в середине XVII столетия служило основным пособием для студентов Парижского медицинского факультета. Большое внимание уделяли византийцы проблеме диеты: книга Симеона Сифа (конец XI в.), посвященная свойствам различного рода пищевых продуктов, учитывает, помимо античных традиций, арабские рецепты и жизненные наблюдения.
Византийские географические представления уходили корнями в книжную античную традицию, переплетаясь подчас с легендарными, сказочными сведениями о дальних племенах. Своих соседей византийцы называли античными этниконами («скифы», «сарматы»), именами исчезнувших народов. А в то же время их описания стран, близких и далеких, — вплоть до Индии, о которой рассказывал купец и путешественник VI в. Косьма Индикоплов, подчас были весьма реалистичны. Византийцы составляли списки городов и провинций, зиждившиеся обычно на античных образцах и учитывавшие давно переставшие существовать поселения, и деловые «подорожные» — предшественники итальянских портуланов, характеристик торговых путей. Они умели изготовлять карты и планы — биограф Карла Великого Эйнгард упоминал о плане Константинополя, выполненном на серебряной табличке.
Византийская физика, или, как тогда говорили, физиология, наука о природе, оставалась книжной и дескриптивной: понятие об эксперименте было византийцам абсолютно чуждо, если не говорить об исключительных случаях (так, Григорий Нисский «экспериментально» демонстрировал библейскую идею возникновения космоса из хаоса, и Иоанн Филопон, по-видимому, основываясь на опыте, пришел к выводу, что скорость падения тел не зависит от их тяжести). Описание внешнего мира в византийских «Шестодневах» и «Физиологах» постоянно переплеталось с благочестивой морализацией и раскрытием аллегорического смысла, заключенного в природных явлениях. Дискуссионные проблемы решались умозрительно. Долго обсуждался, к примеру, вопрос о причинах землетрясений. Наряду с ортодоксальной точкой зрения: землетрясения вызваны божьей волей, карающей и наставляющей человечество, — выдвигалось и «естественнонаучное» объяснение: причиной их служит «избыток воды»* Еще более интересно обсуждение вопроса о том, почему при разряде молнии человек сначала видит свет и только потом слышит звук. Решение Пселла было чисто спекулятивным: глаз, полагал он, выпуклый, а ухо полое, и потому глаз раньше улавливает свет, чем ухо — звук. Симеон Сиф предлагал более толковое объяснение: звук нуждается во времени для своего распространения, свет же независим от времени.
Но вместе с тем практическая деятельность византийцев предлагала искусное использование физических законов. Строительство храмов основывалось на совершенном владении навыками механики и акустики, а возведение нового типа храмового здания — перекрытого куполом — предполагало живое творчество в этой сфере. Создание автоматов, украшавших императорский дворец и приводимых в движение водой, требовало большого опыта и теоретических знаний. Военные механизмы византийцев отличались сложностью и совершенством, а в теории зажигательных зеркал ранневизантийский механик и архитектор Анфимий, один из строителей храма св. Софии, пошел дальше античных теоретиков.
То же самое относится к византийской астрономии. В сфере космологии византийцы не двинулись вперед. Они придерживались традиционных представлений, одни из которых восходили к библейской концепции (в наиболее четкой форме учение о плоской Земле, омываемой океаном, изложено Косьмой Индикопловом, резко полемизировавшим с Птолемеем), другие — к достижениям эллинистической мысли, признавшей шарообразность Земли (Василий Великий и Григорий Нисский, а позднее и Фотий полагали, что учение о шарообразности Земли не противоречит Библии). Астрология получила широкое распространение. А наряду с этим астрономические наблюдения позволили Никифору Григоре (ученому, предлагавшему, кстати сказать, реформу птолемеевского календаря) дважды предсказать солнечное затмение.
Наконец, если мы обратимся к математике, то и здесь обнаружим сочетание традиционализма с явной практической сметкой и прогрессом — особенно в прикладных областях. При поверхностном суждении византийская математика компилятивна, деятельность виднейших математиков как будто бы сводится к разысканию и разъяснению античных математических текстов. В начале VI в. Евтокий издал потерянный текст Архимеда, написал комментарий к трудам Архимеда и Аполлония и собрал подробнейшие сведения о ранних попытках решить проблемы удвоения куба. И математики XIV в. прежде всего комментировали Евклида, Диофанта, Никомаха, проявляя больше учености, чем творческой самостоятельности.
И все-таки этим византийская математика отнюдь не исчерпывается, спускаясь с высот оккультности и ученого комментария к практическим нуждам. В Византии разработали сложные методы измерения площадей (что диктовалось, в частности, потребностями налогового обложения) и умели использовать астролябию для землемерных нужд (хотя крестьяне обычно обходились веревкой). Сохранились греческие задачники, один из которых относится, правда, уже к концу существования империи, к первой половине XV в. Собранные в нем задачи вырастают из обыденных нужд и интересов ремесленников и торговцев. «Три человека составили торговую компанию. Один внес 25 флурий (по-видимому, имеются в виду флорины — итальянская монета), другой — 35, третий — 42, а прибыль составила 38 флурий. Спрашивается, как им разделить доход». Или еще: «Курица, стоившая 40 аспров, кладет каждый день по яйцу. Яйца идут на базаре по 40 штук за аспр. Спрашивается, в какое время курица оправдает свою цену»{12}.
При этом любопытная особенность. Условия задач в византийских задачниках очень часто формулируются абстрактно, вне прямой связи с реальностью. Так, в сборнике задач, помещенном в Парижской рукописи начала XIV в. (Suppiementum graecum 387), соотношения различных видов монет указываются совершенно произвольно, так что 1 перпер приравнивается то к 17, то к 14 1/2, то к 12, то к 5 1/3 дуката или же к 14 1/2 г, 12 и 8 1/2 так называемых трехглавых монет. Эти произвольные соотношения служат исключительно для упражнений.
Византийцы пытались применять арабскую систему цифр, что засвидетельствовано впервые в схолиях к Евклиду в рукописи XII в. Возможно, еще раньше Лев Математик стал обозначать алгебраические понятия буквенными символами. Не ограничиваясь греческой традицией, византийские ученые (особенно трапезундские математики первой половины XIV в.) старались использовать достижения персидской математической школы.
Книжность и компилятивность византийской науки, не требовавшей специальных навыков, позволяла ученому быть «всеведущим» человеком, многогранным и начитанным в самых разных областях. Иоанн Дамаскин стремился охватить всю сумму тогдашних знаний. В XI в. Михаил Пселл писал по вопросам философии, математики, физики, медицины, был историком и богословом. Столь же широки интересы Никифора Влеммида в XIII в. и Феодора Метохита в XIV в. Подобное многознание — характерная для средневековья черта.
Византия сделала много для развития культуры. Во-первых, потому, что она сохранила высшие достижения эллинской мысли. Во-вторых, потому, что она, развивая античное наследие, создавала новые принципы научного и художественного творчества.
И теперь естественно было бы перейти к вопросу о творчестве.
Глава 3
ОТ ЗНАНИЯ ДО ТВОРЧЕСТВА
В первых двух главах мы вели речь о вещах, так сказать, массовых: при известной индивидуальности писца византийская книга — прежде всего плод стандартизации, личность переписчика окрашивала ее лишь в минимальной степени и проявлялась в деталях, сравнительно второстепенных. И индивидуальность преподавателя стиралась стандартностью школьной программы, ибо от века к веку обучение предполагало усвоение все той же псалтири, все тех же гомеровских поэм и примерно тех же арифметических правил.
Иное дело — творчество, писательская работа. Конечно, в Византии, где скованность мышления, порожденная множеством причин: и традиционностью поведения, и общественно-политическими условиями, и восторженным преклонением перед святоотеческой и античной литературой, — была особенно сильна, мы постоянно сталкиваемся с открытой компилятивностью и честным заимствованием. Стереотипы, клише, шаблоны были типичны для византийского научного и художественного творчества. Но творчество не сводилось к повторению, к общественной памяти, — вопреки официальной программе, оно содержало в себе и новизну, и индивидуальность. В сочинениях одних писателей новизна и индивидуальность проступали слабее, другим они были более свойственны. Одним из самых своеобразных византийских авторов был Никита Хониат, и именно о нем, о его индивидуальности и особенностях его творческого лица, пойдет речь в этой главе.