В поздней Римской империи почти каждый значительный город имел свою среднюю школу — в Византии начиная с VII–VIII вв. среднее образование сосредоточивалось почти исключительно в Константинополе. За пределами столицы редко удавалось найти опытного учителя. В этом отношений очень показателен рассказ «Жития Константина Философа»: будущий просветитель славян вырос в Солуни, одном из крупнейших городов империи; он рано почувствовал тягу к знаниям, но в Солуни Константин так и не смог пойти дальше начального образования — в городе не было человека, способного научить «художеству грамматическому», кроме какого-то странника, когда-то знавшего, но потом забывшего науку грамматики. Любознательный юноша отправился в столицу, где действительно изучил Гомера и геометрию, диалектику (логику) и философию, риторику, арифметику, астрономию и музыку. Агиографы единодушно рассказывают о молодых людях, вынужденных для продолжения образования покидать родину и переселяться в Константинополь. Но нельзя думать, будто Константинополь кишел учебными заведениями. Французский ученый П. Лемерль предполагает, что в Константинополе первой половины X в. было всего 12 средних школ, в каждой из которых обучалось 20–40 человек{6}. Следовательно, в огромном городе (а по существу во всей Византийской империи) лишь несколько сотен мальчиков могло ежегодно получить среднее образование. Конечно, цифры эти весьма условны, и все же они дают ориентировочное представление о том, насколько узкий слой византийцев был затронут средним образованием.
Социальное предназначение среднего образования (сами византийцы называли его «пед
«Энкиклиос педиа» должна была готовить светских и духовных администраторов, но программа средней школы лишь в очень незначительной степени была ориентирована на выполнение этой задачи.
Византийская школа знакомила с тем, что греки называли «оксиграфией» или «тахиграфией»— искусством сокращенного письма под диктовку, что было весьма важно для будущих чиновников. В «Житии Симеона Богослова» рассказывается, как мальчика, которого готовили к чиновной карьере, родственники отдали прежде всего грамматисту; затем он в совершенстве овладел тахиграфией, но «эллинизацией» своей речи, светским образованием и риторикой пренебрег, ограничившись только «так называемой грамматикой». Возможно, следовательно, что тахиграфия предшествовала грамматике.
Иной раз мальчики 11–12 лет посылались на выучку к нотариям — они обучались составлению документов: купчих и дарственных грамот, завещаний, договоров об аренде.
Однако не приобретение этих практических навыков составляло существо византийского среднего образования. В основу византийской «энкиклиос педиа» были положены принципы античной образовательной системы. В римской школе грамматика, риторика и философия составляли так называемый тривиум (буквально «перекресток трех дорог»), первую ступень семи свободных искусств, за которым следовал квадривиум («перекресток четырех дорог»). Программа изучения семи свободных искусств, существовавшая в ранней Римской империи, упомянута еще Марцианом Капеллой на самом закате римской истории. Она сохранилась и в западной средневековой школе, и в какой-то мере в византийской.
Обучение начиналось с грамматики, под которой понималось искусство читать и толковать античных авторов. Эта дисциплина не сводилась только к изучению склонений и спряжений, орфоэпики и метрики, в нее включались элементы античной истории и географии, а также мифологии, без знания которой древние книги оставались бы непонятными.
Пселл рассказывает, что под руководством грамматика он в течение одного года выучил наизусть всю «Илиаду» и умел не только декламировать ее, соблюдая размер (трудность состояла в том, что гекзаметр «Илиады» был основан на соблюдении долготы и краткости слогов, тогда как во времена Пселла различие долгих и кратких гласных в греческом языке уже исчезло), но и разбирать текст, отмечая удачные метафоры и гармонию словосочетаний.
Гомер, несмотря на его архаизм, составлял основу «грамматического» образования византийца. Его постоянно цитировали, даже не утруждая себя добавлением: «Как сказал Гомер». Помимо того, в школьную программу входило по три трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида, Аристофан, а также отрывки из Гесиода, Пиндара и Феокрита.
Ученики должны были научиться читать и понимать классических авторов, овладеть правильным произношением, познакомиться с принципами стихосложения и прежде всего усвоить орфографию и грамматические нормы. Основным пособием по грамматике оставалась книга Дионисия Фракийца, писавшего еще во II в. до н. э., к которой византийцы добавили разнообразные толкования и схолии.
Византийские грамматические пособия сообщали, как правило, лишь формальные сведения.
В средневековом славянском переводе или пересказе сохранился большой отрывок из византийского сочинения по грамматике, особенно интересного потому, что оно приписывается видному ученому VIII в. Иоанну Дамаскину. В нем автор намеревался изложить учение о восьми частях речи, на самом же деле он крайне сухо и сжато перечислил элементарные сведения по этимологии. Ученику сообщалось, что залогов три, а наклонений шесть, что лиц три, равно как и чисел, и т. д.
Была заплачена дань и христианской идеологии. В круг школьного чтения включили некоторые памятники христианской литературы, прежде всего Библию с разнообразными комментариями к ней. Образованный византиец должен был цитировать не только Гомера, но и псалмы или Книгу бытия. Штудировали также христианских поэтов, особенно охотно Григория Богослова, жившего в IV в. К учебнику Дионисия Фракийца было добавлено пособие, составленное Георгием Хировоском в VI в. Оно называлось «Эпимерисмы» и представляло собой изложение греческой грамматики на материале псалтири.
Методика обучения состояла в том, что учитель читал и толковал текст, задавая вопросы. Морализация по поводу прочитанного оказывалась непременным условием преподавания, а так как прямой смысл текста далеко не всегда давал материал для соответствующих моральных заключений, аллегорическое истолкование и обнаружение «внутреннего смысла» составляло существеннейший элемент византийской герменевтики.
Риторика (ораторское искусство) изучалась для того, чтобы активно овладеть речью — уметь красиво говорить и писать. На практике грань между грамматиком и ритором была довольно смутной, и одно лицо преподавало обе дисциплины. Нужно учесть, что византийцы вообще не всегда проводили четкие разграничительные линии между смежными функциями, недаром у них создавалось много судебных ведомств и много казначейств, обязанности которых сплошь и рядом пересекались.
Образцом ораторского искусства оставался Демосфен. Ему и другим мастерам античного красноречия должны были подражать ученики византийской школы, составляя пересказы и переложения (надо было уметь передать в прозе речь того или иного из гомеровских персонажей) или экфразы — описания памятников искусства. Особо заботились об эпистолярной технике. Для византийского чиновника было важно хорошо написать письмо и хорошо произнести похвальную речь.
Риторическое изящество подчас заставляло жертвовать ясностью, намек как бы господствовал над рассказом.
Вот письмо митрополита синадского Льва, адресованное константинопольскому чиновнику и сыну видного чиновника Иоанну. Письмо, несомненно, деловое: оно отправлено из Рима, куда Лев Синадский прибыл в 997 г. во главе византийского посольства. Ситуация была сложной: папа Иоанн XV умер в 996 г., а его преемник Григорий должен был бежать из Рима. Лев Синадский вмешивается в политическую борьбу и содействует избранию антипапы, которого он именует Филагатом; это прозвище он дает антипапе явно иронически, ибо оно означает «Добролюб», а Лев определенно испытывает антипатию к антипапе.
«Я знаю, — пишет Лев, — что ты станешь смеяться, подозреваю, что ты станешь насмехаться, услышав, что я избрал папой Филагата, которого предпочел бы удушить; прибавлю, что он заслужил тысячи ураганов! Я вижу, как ты хохочешь при этом известии, радуюсь и желаю тебе всегда смеяться. В самом деле, ты либо не понимаешь, либо понимаешь многое и смеешься только от избытка зла. Но если так, то, право, ты ошибаешься; ты не столько блажен — я скорблю об этом, — сколько заслуживаешь прощения, особенно если за твоим смехом последует вольный или невольный плач. А пока радуйся, смейся, процветай, будь здоров и помни обо мне. Рим нуждается в силе (в оригинале игра слов, ибо по-гречески «роми» — и Рим, и сила.—А. К.), в сильном, мощном муже, в твердости мысли, а этим, я знаю, наш великий и возвышенный государь обладает в большей мере, нежели его предшественники, — ты сам это знаешь лучше других, лучше, чем сподвижники и тайные советники царей. Не думай, что это шутка, — я пишу истину»{7}.
Для обучения ораторскому искусству и искусству писать в XI–XII вв. охотно применяли схеды — импровизации на произвольную, далекую от реальности тему, чем не брезговали и такие опытные литераторы, как Михаил Пселл и Феодор Продром.
В соответствии с античным понятием о тривиуме в состав «энкиклиос педиа» обычно включалась и философия, однако остается недостаточно ясным, что, собственно, разумели византийцы под термином «философия».
Иоанн Дамаскин толковал философию очень широко: он разделял ее на теоретическую, которая охватывала богословие (иногда философия вообще приравнивалась к богословию, и под словом «философ» подчас разумели монаха), математическую четверицу (т. е. арифметику, музыку, геометрию и астрономию — что соответствовало латинскому квадривиуму) и физиологию (средневековая физиология — это учение об окружающей нас природе: растениях, животных, минералах), и на практическую; в состав практической философии Дамаскин включал этику, политику и экономику. Но, судя по всему, практическая философия не была в Византии предметом специального преподавания.
В других случаях философию противопоставляли математической четверице, однако соотношение этих двух дисциплин рисовалось по-разному. Диакон Игнатий, биограф константинопольского патриарха Никифора (806–815), рассказывает, что его герой сначала изучил четыре математические дисциплины (Игнатий указывает, что одна из них — астрономия — рассматривала движущиеся тела, другая — геометрия — имела дело с неподвижными, третья — музыка — касалась отношений между числами, и, наконец, арифметика трактовала числа вне отношений, т. е., добавим от себя, в первую очередь таинственный, мистический, пифагорейско-платоновский «смысл» числа), а потом, покончив с «этими четырьмя служанками истинной науки», перешел к их госпоже — философии. Напротив, автор византийского учебника, точно датируемого 1008 г., понимает под философией диалектику (в современном значении — логику) и отводит ей первую часть книги, за которой следуют еще четыре: об арифметике, музыке, геометрии и астрономии. Здесь философия не завершает образовательную программу (как в рассуждениях диакона Игнатия), а выступает в качестве введения в квадривиум.
Разделение математики на четыре дисциплины (арифметику, геометрию, музыку и астрономию) утвердилось в Византии не без борьбы: в V в. философ-неоплатоник Прокл предлагал расчленить ее на восемь ветвей, две из которых (теоретическая арифметика и геометрия) должны были составлять высшую ступень, тогда как счет (логистика), геодезия, оптика, музыка, механика и астрономия — дисциплины, связанные с рассмотрением чувственных предметов, — низшую. Однако классификация Прокла не была принята. Впрочем, еще в XII столетии Иоанн Цец упоминал оптику наряду с традиционным набором изучаемых в школе дисциплин.
Изучение иностранных языков не входило в программу византийской школы, и если византийцы овладевали ими, то, видимо, практически, в ходе непосредственного общения с иноземцами. В XII в. Цец гордился своими знаниями в турецком, аланском, латинском, русском, еврейском языках, но, судя по приводимым им фразам, его сведения ограничивались элементами бытовой лексики. Знание иностранных языков было настолько редким в Византии, что в середине XII в, произошел такой, казалось бы, невероятный случай. Аароний, переводчик Мануила I, осмелился в присутствии всего двора подавать иноземным послам советы в ущерб интересам императора, и только жена Мануила, немка Берта Зульцбахская, поняла его речи и раскрыла измену. Интерес к иностранной литературе был ничтожен, переводов с чужих языков почти не делали. Брешь в этой надменной изоляции стали пробивать уже в XI в., когда усилились контакты с Западом. В XIII столетии Максим Плануд перевел многих латинских классиков: дистихи Катона, «Метаморфозы» и «Героинь» Овидия, цицероновский «Сон Сципиона», «Галльскую войну» Цезаря, а из более поздних авторов — Августина и Боэция. Димитрий Кидонис, один из виднейших ученых XIV в., был поклонником западного богословия и переводил с латинского языка Августина, Ансельма Кентерберийского и Фому Аквината. Греческие ученые начали присматриваться к персидской и арабской науке, особенно к математике. Византийская «энкиклиос педиа» менее всего была нацелена на то, чтобы сообщить учащимся практические сведения: даже математические дисциплины трактовали скорее о высших сферах и мистике чисел, чем об измерении Земли. Функция средней школы оказывалась в большей мере социальной, нежели познавательной. С помощью грамматики и риторики византийская система образования прививала учащимся знание мертвого языка, на котором не говорили и который не понимали широкие массы населения империи. Это был язык, осложненный развитой системой образов, сравнений и ассоциаций, язык, понятный только немногим избранным, которые обучались грамматике и риторике. Школа, таким образом, создавала своего рода интеллектуальную элиту, отдаленную от народа. Она давала не столько знания, сколько сознание превосходства, сознание принадлежности к господствующей верхушке.
Познакомиться с организацией византийской средней школы позволяет дошедшая до наших дней обширная переписка одного константинопольского учителя, жившего в начале X в. Имя его, к сожалению, не обозначено в рукописи. Это был светский человек, и школа его являлась частным учреждением, хотя, по всей видимости, под церковным патронатом — во всяком случае, анонимный учитель получал одно время от церкви ежегодно вспомоществование, «хлебушек», как он сам это называет, но был лишен церковных выдач из-за интриг каких-то врагов. Среди бывших учеников школы, с которыми учитель поддерживал переписку, немало титулованных особ, занимавших видные государственные и церковные посты, да и дети, которые у него учились, принадлежали к той же чиновной среде (любопытно, что учитель обычно ведет переписку не с отцом, а с дядей своего ученика).
Положение анонимного учителя довольно скромное: он считает свое жилище бедным и жалуется, что приходится довольствоваться одним слугой. «Мне хуже теперь, чем подносчику воды», — заявляет он в одном из писем{8}. Может быть, оп преувеличивает, но во всяком случае, забота о заработке не сходит со страниц его писем. Учительство явно не дает достаточно средств, ему приходится подрабатывать переписыванием рукописей. Каждый ученик на счету: учитель жалуется, что его соперники переманивают школьников, уговаривает своего корреспондента не забирать племянника из школы — еще немного, и успехи юноши станут заметными. Учительская работа оплачивается «с головы». Если в поздней Римской империи пытались ввести тариф на всякий труд и учителям, в частности, была определена твердая ставка за каждого ученика, то наш учитель, по-видимому, всякий раз заключает контракт на обучение, договариваясь об оплате. Едва контракт заключен, как он уже просит свой гонорар — «ведь не пророчествует Феб без бронзы и воин не становится в строй без оружия»{9}.
В школе анонимного учителя воспитанники разного возраста и разной подготовки, однако он единственный их преподаватель. Старшие ученики, «избранные», как называет их учитель, вели занятия с младшими и до какой-то степени принимали участие в управлении школой, однако их связь с учителем оставалась сугубо личной, зиждившейся на моральных принципах, а не на правовых нормах. Ученики обычно жили в доме учителя.
Автора писем особенно заботит мобильность византийской школы: ученики переходят от одного преподавателя к другому, их ничто не связывает с местом обучения.
Описанная в «Житии Афанасия Афонского» константинопольская школа конца X в. представляла собой более крупное учебное заведение. Здесь было несколько учителей, причем новые преподаватели избирались совместно учителями и учениками. Школа, таким образом, выступает как средневековая корпорация, только менее стабильная, чем соответствующие учреждения на Западе. К тому же право избирать учителей было здесь довольно ограниченным. Из того же жития известно, что старших преподавателей назначал император.