– Пропасть забвенья не всегда глубока, Борис Исаакович. Иногда находят даже то, что лежит на самом ее дне, – вздохнул я и добавил: – Разумеется, когда возникает необходимость в этом.
– Вы – оптимист, как вижу.
– Молодость тому виной, – улыбнулся я. – Да и профессия такая: поневоле должен воскрешать в памяти людей те события, которые они на самом деле забыли или, по тем или иным причинам, стараются предать забвению.
– И каковы успехи? – спросил он медленно.
– Пока не жалуюсь. Некоторые за это меня хвалят, другие… хулят. Как вы тогда выразились, Борис Исаакович, а? – Я снова улыбнулся. – «Сосуд моей памяти пуст, молодой человек, и ничего в нем нет, до самого донышка!»
– Ого! Вы это запомнили? – удивленно спросил он. – Мне льстит. Впервые слышу, чтобы меня цитировали.
– Занес в кладовую памяти ваш афоризм, – не меняя тона, произнес я. – Но – отвлекся. Хотел сказать, что не все еще вычерпал из сосуда вашей памяти. Видать, он глубок и хранит немало тайн.
Дорфман уже весело улыбался, и печаль в его глазах исчезла.
– Опять вы мне льстите.
– Ничуть. А теперь будьте добры ответить на вопросы, которые сейчас сформулирую. Значит, так: посещала ли Лозинскую за два-три месяца до ее убийства одна женщина? Если да, то присутствовалили вы при этой встрече и о чем шел разговор? Почему не сказали об этом во время нашей первой встречи? – выпалил я одним духом.
– Вы обрушили на меня шквал вопросов, дайте хоть опомниться, – взмолился Дорфман, но я заметил, что он ничуть не обескуражен.
– Тайм-аута не будет, Борис Исаакович, – сказал я, на этот раз сухо. – Итак, жду…
– Я не сказал об этом на первом допросе потому, – медленно и с расстановкой произнес Дорфман, – что ни на какой встрече между мадам и некой женщиной не присутствовал, никакого разговора не слыхал и… больше ничего не знаю, – развел он руками.
– Это – окончательно и бесповоротно?
– Да. Мне нечего добавить, все сказал. – Дорфман вольно откинулся на стуле.
– Тогда у меня есть такое оружие, как очная ставка, – произнес я устало.
– Думаете, это развяжет мне язык?
– Надежды, конечно, мало, но я приду к окончательному выводу, что вы лжете. Извините, последнее слово эвфемизмом заменить не могу.
– Или не хотите?
– Да, не хочу, как вам не хочется говорить правду. – Я по барабанил пальцами по столу и докончил: – Ведите себя разумно, чтобы тень подозрения не пала и на вас.
Он сделал едва уловимый жест рукой и досадливо поморщился:
– Можете подозревать меня в чем угодно, но я чист, как херувим.
Еще несколько минут шел между нами этот бесплодный разговор, а затем я записал его показания и велел подождать в коридоре.
…Ахра помог быстренько доставить Марию Гавриловну. Я в темпе провел опознание, а когда она указала на Дорфмана, свел их на очной ставке.
Мария Гавриловна слово в слово подтвердила все то, что говорила мне сегодня.
– Ну как, Борис Исаакович, – спросил я Дорфмана, который сидел напротив Марии Гавриловны в смиренной позе, – говорит ли правду эта женщина?
– Да, она говорит сущую правду, – ответил он мгновенно.
Он полностью подтвердил показания Марии Гавриловны. На такое легкое признание я не надеялся и очень удивился, но виду не подал. Грош цена тому следователю, который ахает при каждой крохотной удаче. Сейчас она заключалась в том, что я мог, наконец, исключить Марию Гавриловну из числа подозреваемых. Мое положение, конечно, не облегчалось, но все-таки…
Ахра повез Марию Гавриловну домой, а я задал Дорфману еще несколько вопросов.
– Не понимаю, почему упорствовали из-за ерунды. Не могли сразу сказать? Обязательно нужно было доводить до очной ставки? – Я был сердит.