говорит кобзарская дума позднейшего, а может быть и весьма раннего времени, и эти слова совпадают с отзывом современных нам свидетелей недавней панщины: «Тоді було панського чоловіка за десять гоней познаєш», говорят наши казаки. По неволе казацкая хата бывала «невкрыта» и «присною не обсыпанa», как описано в той же гомерической думе.
Но тем не всё для него кончалось. Панская цивилизация в Украине, или лучше сказать колонизация украинских пустынь во имя панов, шла поступательно и быстро. Запорожский промышленник казак, не тревожимый, положим, беспокойством о семье, которой часто не имел вовсе, и не соблазняемый пленительной картиной домашнего притулка, мог сравнивать положение своё за Порогами, у самого логовища ненасытного зверя, называемого ордой, с положением на родине и, натерпевшись беды, неслыханной до бегства за Пороги, побывав, пожалуй, даже в плену у турок и татар, отдавал предпочтение земледельческой жизни перед кочевой, или мечтал поступить к ремесленнику на заработки, или даже к пану старосте — в сторожевые казаки. Всё это казалось ему лучше той беды, которая гнала его с Низу Днепра. Но полуномадная родина его делалась уже строго земледельческою; уже не было речи о работе толокой, по ласковому зазыву на неё поселян, сидевших на срочной воле. Обычай дружеского зазыва со стороны пана дидича делался преданием старины, которое пленяло воображение новых людей, подобно тому, как нас пленяет наивная сцена пахаря, изображённого Гомеровским Гефестом на щите Ахиллесовом. Теперь тивуны и сельские войты грозно стучали в угол казацкой хаты и выкликали его семью на панщину. Вольный за Порогами человек делался дома членом крестьянской общины и получал название подданного. Ремесленников между тем теснили старосты, а ремесленники, с соответственно возростающей черствостью сердца, выжимали побольше поту из своих рабочих. Что касается до службы у пана старосты, то к нему поступали не такие оборвыши, которые притащились пешком из запорожского Низу, а так называемые бояре, служившие на собственных конях и делавшиеся казаками только под нужду, или в каком-нибудь несчастье, или, наконец, подобно Рожиновскому, в надежде ниспровергнуть господство людей привилегированных, а не то — сделаться чем-нибудь вроде князя Половца.
Снова было тесно сиромахе, и снова был он готов на все так называемое удалое. Людей сбитых и сбившихся с дороги было тогда так много, как много было в польской администрации безладья и произвола. Целый класс бояр, обратившихся в полуподданных панских, можно назвать сбитыми с дороги. Масса так называемых рукодайных слуг панских принадлежала к сбившимся, во всяком случае к безземельным или малоземельным завистникам крупных землевладельцев. Искавшие, но необретавшие, счастья за Порогами, среди всех недовольных существующим порядком вещей, играли роль дрожжей, или малой закваски, которая заквашивает всё тесто: им ничто не было страшно; они, во всяком случае, больше могли приобрести чем потерять в общем замешательстве; и такие люди, даже оставаясь в стороне от предприятия Косинского, содействовали его популярности громким одобрением.
Положение тогдашней Украины во многом было сходно с положением нашего Заднеприя, нашей Уманщины, Богуславщины, Корсунщины и проч. в эпоху Колиивщины. Мы, которые беседовали лично с людьми, видавшими Зализняка и его сподвижников собственными глазами, легко можем перенестись воображением во времена Косинского. В смутное время Колиивщины, слух о появлении запорожцев, имевших опередившую век свой (хотя вместе с тем и запоздалую) цель — уравнять права панов с правами простолюдинов, опьянял соумышленников Максима Зализняка, послушных народному движению, этомузакону природы (а не человеческой воли, как думают), которого не подавляет ни произвол высшей сферы, ни невежество низшей, ни даже развращение ума и сердца ложно толкуемою верою.
Слух о появлении Косинского, с его задачей — уничтожить привилегии и поставить казацкий присуд на место присуда панского, должен был действовать с не меньшей силой на его современников.
Историки наши удивляются бездействию местных властей, или дворянской самозащиты, в волынском, брацлавском, киевском крае, — удивляются потому, что в накопленных дворянами бумагах не находят таких свидетельств о том времени, какие, посредством изустных преданий, мы имеем о времени Колиивщины. От невозможности или неуменья выполнить относительно той эпохи правило: audiatur et altera pars, исторический суд о ней является у нас или неприязненным, или лицеприятным, или же, наконец, тем фантастическим судом, который приближает историю к сказке. Но в казацкой старине, в первых движениях южнорусского общества к завоеванию открытой силой того, что похищено у него кабинетным способом оно почти что неизбежно: именно потому, что казаки делали своё дело, можно сказать, молча, тогда как их противники горланили на всю Европу, и часто преувеличивали их силу, испугавшись опасности, которую сами себе устроили, часто придавали казакам несвойственный им характер, или же, подобно почтенным нашим кабинетникам, объясняли их действия так, как иной методический педагог объясняет действия школьников, вырывающихся из-под его режима. «Удальство, разгул», на языке этих добрых трудолюбцев, для нас — то самое, что «шалость» и «непослушание» — на языке педагогов, забывающих, в своём усердии к делу, — примитивные потребности человеческие. Бездействие местных властей кажется таковым только потому, что вокруг них происходило много озадачившего их действия, точнее сказать — говора и таинственного шёпота, в хатах, в куренях, у плугов, на сенокосах и в лесах, как это было в Колиивщину, когда паны совершенно потерялись, прикипели к своим местам и, без того, что мы знаем помимо современных письмён, могли бы также казаться нам бездействующими. Паны времён Косинского не то что бездействовали, а просто не знали, как им быть: новость казацкого заявления о похороненном и забытом вечевом праве, под формой казацкого присуда, ошеломила каждого. Сам князь Острожский, воюя казаков, трусил их и, очевидно, рад был как-нибудь уладить с ними дело. Он после Пятка сдал казаков на руки другим; не шевельнул пальцем, когда они опановали Киев, и вообще относился к ним пассивно. Во время Наливайковщины, он позволял им гнездиться в своих имениях, разбойничать от его имени, и только в письмах к зятю Радзивилу, так сказать заочно, выражал свою досаду на украинских «лотров». Разве не так поступал с «колиями» Младанович?
Я сделал эпизод, чтоб объяснить: как появился Косинский между людьми, нуждающимися в казацком хлебе; как он, подобно пчелиной матке, образовал вокруг себя шумный рой в Белой Церкви; как, после расправы с белоцерковским подстаростием, появился он в Киеве; как захватил там пушки, ружья и огнестрельные снаряды, и как, наконец, начал приводить к присяге на верность казацкому присуду не только всё воспрянувшее от сна, но и всё оцепенелое от новости явления, от непостижимости требования, от страха. «Конец панскому господству!» так, без сомнения, говорили казаки при начале своей долголетней войны (потому без сомнения, что говорили они это в её разгаре). «Земля наша! Мы вызволили её от орды, наше на ней и право!» Тут-то выступали на сцену такие двусмысленной и недвусмысленной нравственности люди, каким был князь Вороницкий, киевский подвоеводий, игравший разом роль и казацкого товарища и панского приятеля, или каким был Рожиновский, которому, во что бы то ни стало, хотелось поравняться со своим паном. Тогдашние бояре, эти бывшие княжеские большаки, вообще остались после татарского погрома ни при чём, были низведены переменой обстоятельств до служения пану на одном, на двух и так далее конях, число которых определяло большую или меньшую их значительность. В этой служебной градации заключалась вся будущность бояр отрозненной Руси. Как люди всё-таки высшего полета, сохранившие о себе традиционное понятие, как о классе почётном, они делались рукодайными слугами деревенской шляхты или военными служебниками пана старосты повыше казаков его, но, не имея герба и шляхетского звания, всегда считались слугами, почти в смысле подданных. Панско-казацкие транзакции наполнены требованиями выдачи изменников, слуг, и запрещением принимать их в казацкую среду: то разумелись бояре путные, конные и какие бы то ни было, наравне с прочими подданными. Этот в старину влиятельный класс народа, возвышенный на севере до значения полутатарских перов и оставленный на юге без места на шляхетском пиру, всего чаще входил в состав казачества, и, может быть, поэтому Боплан не находил в казаке ничего грубого, кроме одежды. Бояре связали казачество с дружинами удельно-вечевого периода, и под знамёнами новых защитников русской земли опять начали «звонить в дедовскую славу».
Теперь, когда порядок вещей в эпоху Кониского для нас ясен, прошу читателя представить себе казаков, проигравших под Пятком дело. По красноречивому описанию панских благодеяний Запорожскому Войску и по многократному повторению казацкой клятвы в пятковском листе, этот лист, несомненно, написан в панском лагере. Но, хоть это была и вынужденная клятва, предположим, что она всё-таки была выполнена, в благочестивом страхе божественной кары, который вовсе не был чужд людям religionis nullius. Казаки Косинского оставили «лежи и приставства» в панских имениях, как было ими обещано, и побрели на свои получумацкие, полувоенные промыслы за Пороги, — кстати наступила весна, когда на Низу голота делается рясна, по словам думы, — а не то, разошлись по домивках своих, в качестве обезоруженных. Но первая ярмарка, первое шумное сборище в хорошей корчме, неизбежно должны были поднять насущный для множества предприимчивых людей вопрос: «Неужели же так и пропало наше на панах?» Вопрос, равнозначащий с тем, который поднимался некогда в Греции по поводу мифического золотого руна или полумифической аргивской красавицы Елены, — в обоих случаях, без сомнения, в чисто экономических видах. «Так это мы для панов тёрли луга и откармливали своим телом комаров, как медведей? Ведь недавно ещё, ещё за нашей памяти, по самый Тясмин с обеих сторон Днепра кочевали татары! а теперь они едва смеют показываться вдали от нашего Славуты, пониже Псла и Ворсклы! Ведь почему панам так затишно на Украине? Потому что казаки стали муром против татар, залегли на татарских шляхах и обезопасили панские займища». Такие размышления отзывались даже в устах защитников казацкого вопроса на сейме: как же им было не высказываться на Украине, где, уже и по замечанию Верещинского, не смотря на убожество самого Киева, каждый «гордился своею вольностью украинскою?» В Киеве, по словам его, продавали только горілицю, да такое пивище, что когда б налить козе в горло, то и коза околела бы; но при такой бедности кияне, по выражению почтенного бискупа, «не хотели показать дорогу ни пану, ни панской собаке». Так было при воинственном Стефане Батории, и конечно не переменилось при богомольном Сигизмунде III. Пьяные от горілиці, от пивища и от собственного буйства, киевские казаки неизбежно должны были прийти, и пришли, к такому решению:
Это значило, что лях не должен лядувать в Польше, [23] хотя бы казаки опять и опять были побиты. С таким решением совпадала, конечно мысль, что присяга волынского товариства Косинского не распространяется на тех, кто не был с ним под Пятком, то есть на всех киевских казаков, самых завзятых, потому что самых убогих, и что Косинский не мог требовать от казачества забвения всех мелких обид его и такой крупной обиды, как та, что князь Острожский договаривался с ханом выгубить казаков. Если предположить, что Косинский, как католик тогдашнего времени, или воспитанник латинской школы, был пропитан иезуитством, то собственная логика eгo совести никак не должна была быть выше логики завзятых киян, готовых к новому восстанию. Но если Косинский был больше казак, нежели шляхтич, больше воин, нежели политик, больше человек, нежели раздражённый неудачей низовой сиромаха, то и в таком случае ему открывалась полная свобода действовать так, как будто пятковский лист никогда не был им подписан. Казакам нужна война; казаки без войны оставаться не могут. Эта дикая в наше время мысль не была дика ни во времена гуманного Гомера, ни в похожее на гомеровские времена столетие кровавого спора казацкого с польско-русской шляхтой.
кричит в украинской песне олицетворение казачества — пугач, усевшись на степном кургане. Гетмана своего казаки величали обыкновенно батьком; гетман называл казаков официозно детьми. Косинский перестал быть казацким батьком для одной купы казаков, но не мог перестать быть им для другой, то есть не мог лишиться вдруг всей своей популярности у казаков. За те же самые свойства, за которые избрали его своим предводителем казаки волынские, могли избрать его гетманом в свою очередь, кияне, а избравши просить у него «казацкого хлеба», как просят хлеба дети у отца. Вспомним, как поступили казаки по избрании гетманом Самуила Зборовского: первым вопросом их было: куда же ты нас поведёшь, пане гетмане? Вопрос нужды и необходимости. Теперь и спрашивать было не надо: война с панами началась; хищные варяго-русские сердца чуяли, что поживы хватит надолго. На Украине стояли тогда вещи по-гомеровски, и наивность казацкая не уступала аргивской, когда нужно было, для казацкого хлеба, осветить ночное небо заревом и наполнить окрестность воплями.
Косинский, каков бы он там ни был, не мог устоять, и не устоял против искушения. Тут опять является мысль: что он и не боролся с искушением; что, по примеру многих героев древности нового времени, он в собственном сердце носил достаточный запас измены и предательства. Такой предводитель и нужен был казакам; таков был, по натуре своей «казацкий батько» Хмельницкий. И вот раздался новый зов по Украине, настала новая вербовка диких героев равноправности, явилась новая забота о вооружении. Киев стоял перед казаками настежь. На место проигранной под Пятком, нашлась у них другая армата. Кадры будущего войска составились в самое короткое время, во-первых, из людей, знакомых с употреблением оружия, каковы были панские и старостинские бояре, во-вторых, из мещан, побывавших на Низу и, так сказать, помазавшихся запорожеством, наконец, и из действительных запорожцев, запорожцев по ремеслу и по резиденции, которые для торгового или казацкого промысла постоянно сновидали или блукали по Украине, точно прислушиваясь и нюхая воздух, не пахнет ли где войной и добычей. Их осуждать не за что: они, на мой взгяд, были ничем не хуже аргонавтов, пронюхавших золотое руно, или наших варяго-руссов, которые нашли ещё лучшее золотое руно на полянах, деревлянах, дреговичах и проч. С этими кадрами, в числе трёх или четырёх сотен коней, как говорит предание, появился Косинский в Черкассах и продолжал там затягивать новых затяжцев с намерением взять приступом старостинский замок и покарать пана Вишневецкого за то, что он вмешался туда, куда, по мнению казаков, мешаться ему не следовало. Казаки «воевали князя Острожского», [24] а ему какое было до того дело? Они решились проучить вельможного пана. Бильский говорит, что вслед за Косинским водой и сухим путём шли в Черкассы новые казаки на поддержку Косинского. Но, пока они пришли, в Черкассах случилось обстоятельство, непредвиденное ни Косинским, ни его казаками. Мы знаем из устных преданий об уманской трагедии, что хмельные напитки, как всегда и везде, были главным пособием казацкого красноречия, при затягивании затязців, то есть при вербовке волонтёров. В Черкассах, должно быть, шла попойка на широкую ногу. В ней участвовали и старостинские служебники, которым было за обычай оставлять «реймент» пана старосты и переходить под реймент Запорожского Войска. Зашёл на пиру спор, завязалась драка, и одним ударом со стороны какого-то предателя или необачного пьяницы шляхтича прекращена была бурная жизнь пана Криштофа. Случайно ли это сделалось, или преднамеренно, только смерть Косинского была сигналом к нападению на пирующих казаков. Старостинцы перебили защищавшихся и положили конец казацкому бунту.
Так погиб малоизвестный, но достопамятный человек, начинатель кровавого дела, которое можно было бы назвать столетним разбоем, если б этот разбой не защитил русского народа от тех, которых заповедано нам бояться больше, чем убивающих тело. Но убивающим тело, в лице мусульман, казацкий разбой также положил не малую преграду к распространению ислама и к чужеядности татарско-турецкой орды. Следовательно Косинский имеет полное право на название деятеля народного, если не в положительном, то в отрицательном смысле. Открытием столетней борьбы с польско-русской шляхтой, он воспрепятствовал распространению антикультурных начал в нашей отрозненной Руси; а это — дело не маловажное, каков бы ни был взгляд самого Косинского на последствия его казакованья.
Украинские летописцы почтили память Косинского сообразно своим интересам и понятиям. Не обратив внимания на то, что он был Криштоф, а не Христофор, они, в благочестивой своей ревности и религиозной завзятости, сделали из него мученика за православную веру и сочинили легенду, что будто бы Косинский был замурован живой в каменном столбе, в Варшаве. То было время религиозной борьбы и мартирологии во всей Европе.
ГЛАВА XII.
Казачество панское по отношению к запорожскому. — Императорский посол на Запорожье, и характеристика запорожского товарищества. — Казацкая служба под знаменами Рудольфа II. — Положение панских дел между первым и вторым казацкими восстаниями. — Несостоятельность коронного войска в войне с татарами. — Казацкие попытки основать другой форпост в виду азиатцев. — Приближение грозы к Польше со стороны казачества. — Ополяченные русины служат бессознательно русской идее. — Казаки ремонтируются для предстоящей борьбы.
Войско князя Острожского состояло не из одних рейтар, которые дали ему перевес над Косинским: он содержал на жалованье несколько хоругвей казаков. Под словом казаки в надворном войске польских панов часто разумелась вооружённая легко, по-казацки, конница; но резиденция князей Острожских охранялась ополчением действительно казацким. Ещё при Сигизмунде-Августе, под 1553 годом, в современной хронике Горницкого, встречаем, в городе Остроге, тысячу казаков. Это были такие самые казаки, какие залегали с Претвичем на татар в диком поле, какие сторожили Украину под предводительством Дашковича и ходили в Молдавию с Димитрием Вишневецким, какие, наконец, составляли домашнюю роту Богдана Рожинского, и каких содержали в те времена многие паны, выступившие со своими замками на передовую линию колонизации отрозненной Руси. [25] Состоя в распоряжении владельца, они действовали в военное время против хищных татар, в качестве сторожевой милиции, а в мирное — поддерживали интересы феодального панского дома против других феодалов. [26] В течение сорока лет, истекших с того времени, потребности и обычаи родного гнезда князей Острожских не изменились. В 1593 году, в городе Остроге мы находим таких же казаков, каких Константин-Василий Острожский, вместе с приятелем своим Димитрием Сангушком, обманул или подкупил, или запугал, во время вторжения своего ко вдовствующей жене брата, и какие воевали теперь под знаменем Косинского.
Поход Косинского был для этих казаков, по-видимому, неожиданностью. Как люди, состоявшие на жалованье у князя Острожского, они обязаны были идти против своих соратников, и ходили. Не известно, впрочем, как они действовали в походе. Может бить, их-то участие в войне, как не совсем надёжного контингента, должно служить нам лучшим объяснением договора, заключённого победителями с побеждёнными. По крайней мере мы знаем, что предводитель острожских казаков, знаменитый впоследствии Наливайко, красавец, храбрец и вместе пройдоха (родом, как говорят, из Каменца), оправдывался через год перед запорожцами в том, что воевал против своих братий под панскими знамёнами. Он прислал в Сечь свою саблю, с тем, что, когда явится лично в запорожский ареопаг — войсковую раду, и доводы его не будут уважены, так чтоб низовые братья-казаки этой саблей отрубили ему голову. Случившийся на ту пору за Порогами посол германского императора Рудольфа II был свидетелем этой сцены, напоминающей рассказы Саллюстия, и записал её в своём дневнике. Как бы то ни было, только, после смерти Косинского, Наливайко оставил князя Острожского и «пустился в неприятельские земли искать казацкого хлеба».
По его собственным словам, он с юных лет занимался этим промыслом (тогдашние обстоятельства выработали казачество, как промысел), воевал во многих землях, под предводительством многих казацких гетманов, и, «не смотря на то, связанный обещанием и честным словом, служил князю Острожскому по-рыцарски, как ему подобало». Может быть, и сам князь Острожский не захотел держать казаков после казацкого наезда на его владения, опасаясь от него того, что сделал со своим паном казацкий сотник Гонта, спустя 175 лет, хотя следует помнить, что родной брат Семёна Наливайка, Демян, оставался по-прежнему попом в городе Остроге, что с этим братом попом проживал там другой брат Наливайка и, кроме того, мать и сестра их. В письмах своих к зятю, Криштофу Радзивилу, Острожский отзывается о Наливайке с презрением, тогда как гетмана низовых казаков, проживавшего в подольском городе Баре, называет заочно паном Лободой. [27] С ним он имел письменные сношения. Лобода, своими уведомлениями о турецких, татарских и волошских делах, восполнял для него отсутствие газеты. [28] Что касается до Наливайка, то этот варяго-русс, не находя дома с товарищами казаками работы, вознамерился по его собственному рассказу, уничтожить «хозяйство» (преимущественно номадное), которое завели враги христианства по берегам Днестра, и начал геройствовать между Тягинею и Белгородом. Это не была война в нынешнем значении слова: это был военный промысел. Если московский царь или другой потентат не подстрекали казаков подарками «чинить промысел над неприятелями», то они чинили его без подстрекательства. На сей раз казаки были поощрены немецким императором Рудольфом, который прислал им серебрянные литавры, булаву и другие войсковые «клейноды», прося не пускать крымских татар в Венгрию, где его сильно теснил султан Амурат. Не усмотрели, однако ж, запорожцы за татарами: те их перехитрили, и прорвались в Венгрию подальше от запорожских чат, через Волощину. Наливайко погнался за ними, но напрасно. Тогда он, в соединении с Лободой, который предводил запорожцами, принялся опустошать турецкие города и сёла за Днестром. Тут ему посчастливилось, добычи набрал он столько, что некуда было девать. Наливайко не был товарищем в казацком войске: он представлял варяжского князя, собравшего вокруг себя боевую дружину на собственные заработанные казакованьем средства. Поэтому добыча не была войсковая; он мог располагать ею по собственному усмотрению, и, как за Порогами поднимались против него обвинительные голоса за его прошлое, «що недобра, зурывочна стала ёго слава», то он нашёл для себя полезным, при первом удобном случае, отправить туда посольство, о котором упомянуто выше.
С оправдательным Наливайковым посольством совпало, как уже сказано, прибытие в Запорожскую Сечь императорского посла, интересное для нас в том отношении, что оно даёт более ясное понятие о тогдашнем положении низового казацкого войска. Послом был силезец Эрих Ласота, которого дневник обнародован вполне только в весьма недавнее время. [29] Из этого дневника мы знаем, что маршрут его за Пороги лежал через Санок, Самбор, Львов, Константинов, Прилуки, Белую Церковь, Хвастов, Васильков, Триполье и Киев. Этими именами обозначается кайма крепких мест на пограничье, между которыми сообщение не подвергалось опасности, заставлявшей Плано-Корпини, трепетать за свою жизнь во время проезда его через Киев. Из Киева Ласота продолжал путь свой водой. Ниже устья реки Псла, съехался он с послом московским, который также вёз низовым казакам подарки и путешествовал «со свитой казаков». Оба посла плыли до самой Сечи на одном судне, беседуя о международных делах. Ласота насчитал на Днепре 12 порогов, через которые переправа была весьма опасна, особенно во время мелководья. «Тогда», пишет Ласота, «люди в самых опасных местах — или выходят на берег и оттуда удерживают судно длинными канатами, либо веревками, или, оставаясь сами в воде, переносят судно поверх острых камней, осторожно спуская его затем снова в воду. Но те, которые удерживают судно канатами, не должны терять из виду тех, которые тянут канаты, и спускают судно, иначе оно легко может удариться и разбиться». Это и случилось с одним из суден, на котором находилось трое спутников Ласоты. Плаватели были спасены маленькими лодками — пидгиздками, но все их вещи пропали. «Недавно», замечает мимоездом Ласота, «татары кочевали и на правом берегу, до самого Тясмина; но казаки, утвердясь за Порогами, заставили их покинуть правый берег». Зато левый, по словам современника Ласоты Гейденштейна, даже и под Киевом, продолжал ещё называться татарским, в противоположность правому, который назывался русским. Казаки в то время стояли «кошем», или лагерем, на острове Базавлуке, у днепровского рукава Чортомлыка, или, как они выражались, коло Чортомлыцького Дниприща. Послов приветствовали с берега пушечной пальбой и тотчас повели в раду, которую Ласота называет польским словом koło (круг). «Мы просили передать (по-русски) раде», пишет Ласота, «что нам было весьма приятно застать тамошнее рыцарское товарищество (ritterliche Geselłschaft) в полном здравии; но, так как за несколько дней перед тем, именно 30 мая, Herr Haubtman Богдан Микошинский отправился к морю с 50-ю галерами (он разумеет човны-чайки) и 1.300 человек, то мы желали отложить передачу своего поручения до возвращения гетмана и его сподвижников, когда всё войско (Kriegsvolk) будет на месте. Они на это согласились и поместили нас в шалашах (hutten), называемых кошами (Koczen), которые сделаны из хвороста и покрыты, для защиты от дождя, конскими кожами». [30]
Через 9 дней Микошинский вернулся с похода. Он ходил к морю с целью помешать переправе татар у Очакова на русскую сторону Днепра и не дать им вторгнуться в Венгрию, о чём ещё прежде просил запорожцев император. Бился он с татарами на воде и на суше, и взял в плен раненного в ногу знатного татарина из ханских придворных, по имени Билика (Bellek). Но турки прислали на помощь татарам 8 галер, 15 каравелл и 150 сандалов. [31] Казаки не могли воспрепятствовать переправе и вернулись в недоступное для турок убежище своё на Днепре. Мурза Билик, которого Ласота расспрашивал о турецких и татарских войсках, сообщил ему, что хан выступил в поход с 80.000 человек, но что между ними вооружённых и способных к военному делу было немного более 20.000, а дома, в Перекопской Орде, оставалось всего тысяч 15 татар.
«19-го июня, утром», пишет Ласота, «посетил нас гетман, с некоторыми из главных лиц, и затем, в свою очередь, принял нас у себя. После обеда казаки выслушали московского посла. Гетман обратился к нам из рады с извинением в том, что они дают аудиенцию московскому послу прежде чем нам. Им хорошо известно, говорил гетман, что его императорское величество занимает первое место в ряду всех христианских монархов; но им казалось удобнейшим выслушать предварительно московского посла, в том предположении и даже отчасти в той уверенности, что москаль (Moschowitter), в своих переговорах с ними не умолчит и о деле австрийского монарха».
На другой день запорожцы дали «аудиенцию» императорским послам, которые изложили своё дело на бумаге и представили «грамоту» свою в полном собрании низового рыцарства. Попросив послов удалиться, казаки выслушали грамоту. Рада желала, «чтобы каждый высказал о ней своё мнение». Но, после двукратного предложения спикера, по-украински речника, а речником в казацкой раде был гетман, или кошовый, [32] — все казаки, как один, молчали.
Они молчали не от робости и не потому, чтобы не могли сразу высказать своего мнения о сделанном им предложении. Стесняло их присутствие стольких умных людей, перед которыми их простацкие суждения могли бы показаться смешными. Если была в руках у старшины какая-нибудь нравственная узда на своенравного и дерзкого казака, то этой уздой было меткое, саркастическое слово. Оно не страшило толпы, но каждый за себя порознь боялся такого слова, точно выстрела. Меткое слово в ту же минуту обращалось в насмешливое прозвище и переходило в казацкое потомство, как это ещё и в наше время доказывают очень странные фамилии некоторых украинских дворян, например: Тупу-Тупу-Табунець-Буланый, или: Коло-Г...-Палець, и множество подобных. Боязнь насмешки до сих пор остаётся весьма чуткою в украинском простолюдине. Умственное превосходство для него — сила, перед которой он смущается больше, чем перед властью. [33]
Собрание разделилось на две рады: в одной участвовала только старшина (отаманье), в другой — только чернь. Этой последней раде, в важных случаях, подобных настоящему, предоставлялось право постановить решение, которое старшина обязана была выполнить беспрекословно, или обсудить для вторичного представления в общей раде. На сей раз предложение императора принято было «чёрной радою» с восторгом. Казаки, в знак своего согласия, подбросили вверх шапки, [34] а потом, подбежав к собранию старшин своих, грозили утопить того в Днепре, кто осмелится противодействовать их решению.
Тут уже выступил наружу другой народный принцип, выраженный украинской пословицей: громада — великий чоловик. Запорожская чернь, сознавая важность ума коллективного, ставила ни во что самую умную единицу между старшиною. Этим объясняется факт, что большая часть запорожских предводителей оканчивала поприще своё смертью от рук самого войска своего. В этом же надобно искать смысла и таких поступков, как выдача зачинщиков восстания, в случае его безуспешности. Послушные до рабства своему предводителю, доколе он уверенсам в себе, казаки терроризовали его беспощадно при всяком колебании, а за неудачу в походе часто карали смертью, точно султан своего визиря. Смысл у них был спартанский: за удачу — честь и слава, хоть бы то было и воровство; за неудачу — смерть: не позорь войска! Логика их была такова: до булавы треба головы; кто брал в руки диктаторскую власть, тот принимал на себя всю ответственность за ошибки диктатуры, а коли не піп, то не вбирайся й в ризи. Потому-то в гетманы казаки шли весьма неохотно; часто были они принуждаемы выбрать любое: или смерть от своих товарищей, или диктаторскую власть над ними. [35] «У запорожцев чернь», замечает Ласота, «очень сильна, и в ярости своей (furi) не терпит противоречия».
Для заключения условий с императором, «казаки-чернь» выбрали 20 депутатов, — не известно, из своей ли среды, или из старшины. Послов опять пригласили в раду. Депутаты в большом казацком кругу составили малый. Они сели среди рады на земле, пригласили послов также садиться и долго совещались между собой. Результат совещания был таков, что казаки рады бы телом и душой идти в предложенную им службу; не отказывались они также двинуться в Волощину и, переправясь через Дунай, вторгнуться в Турцию; но к этому встретились им непреодолимые препятствия, и, во-первых, у них не доставало коней, как для себя, так и под орудия. В прошлую зиму татары набегали на них семь раз и угнали до 7.000 лошадей, так что теперь на всём Низу наберётся не более четырёх сотен. Во-вторых, малым войском в 3.000 человек не отваживаются они идти в Волощину. Волошский господарь не такой человек, на которого можно было бы полагаться, да и сами волохи — народ непостоянный и нещирый. В-третьих, за такое незначительное вознаграждение, какое предлагают им, нельзя принять обязательства служить императору и идти в такую даль, да и самое предложение сделано им как-то неопределённо. Как достать лошадей? — спрашивали они посла. Не может ли он добыть им несколько сот коней в Брацлавском воеводстве под них и под пушки? Были бы только кони, а все прочее они сделают. Наконец, казаки ссылались на свой обычай — не предпринимать ничего неверного, не вступать в службу и не ходить в поход, без самых точных условий. Поэтому желали, чтобы Ласота заключил с ними, именем своего императора, контракт относительно трёхмесячного жалованья и содержания коней.
Насчёт коней, Ласота отвечал, что ему, как иностранцу, незнакомому с Польшей, мудрено дать им совет, но он не сомневается, что, если бы казаки поднялись вверх по Днепру, то в городах и сёлах, где они выросли, и где у них есть родные и приятели, они не только найдут коней, но и казаков для похода; да и воевода брацлавский, [36] прибавил он, великий приятель запорожцам; он также поможет им в этом, только бы они попросили его. О жалованье Ласота сказал, что, если б их требования были заявлены прежде, то дело это устроилось бы заблаговременно, а теперь он считает невозможным вступать с ними в денежные сделки. О волошском господаре Ласота подал им надежду, что он примет сторону императора, лишь только казаки прибудут к нему вместе с императорскими послами, и потому советовал им довериться монарху, который послал им столько почётных и значительных даров, сколько они ещё не получали разом ни от какого потентата и при этом не посмотрел на такое далёкое и опасное путешествие послов своих. Ласота настойчиво советовал казакам отправиться вверх по Днепру в Украину. Не сомневался он, что к ним пристанет на родине множество народу, с которым смело можно вступить, следом за татарами, в Валахию и дойти до Дуная. При этом Ласота распространился о достоинстве и великодушии своего государя, готового наградить их, может быть, даже более щедро, чем они ожидают.
Казаки, со своей стороны, призывали Бога в свидетели готовности своей служить императору, но им не возможно предпринять такого далёкого похода, по тем причинам, которые они уже объяснили. Всё же, однако, чтобы доказать его величеству свою преданность, они согласились отправить к нему послов, уполномочив их заключить с ним договор на счёт их содержания, а сами они между тем будут стараться добыть лошадей и, чтобы не оставаться праздными, отправятся в море, — не удастся ли им разорить два турецких города в устье Дуная, а не то — ударить на Перекоп, до которого от Сечи по прямой дороге считалось только 26 миль.
«Эта служба», сказал Ласота «не принесет пользы моему государю: теперь вы не помешаете уже татарам вторгнуться в Венгрию и не отделите их от турецкого войска; а эти-то два пункта и были предметом моего посольства. Нет, уж если хотите сослужить его императорскому величеству службу, так снимайтесь тотчас же с места и ступайте в догонку за татарами. Этак вы не дадите им пройти в Венгрию, а между тем из Волощины вам ещё лучше, чем из Сечи, отправить к императору посольство для переговоров о жалованье. И уж конечно его величество, видя казаков уже в действии против неприятеля, тем благосклоннее примет их представление».
Обо всём этом есаулы (которых Ласота называет адъютантами) донесли большой раде. Для решения вопроса на свободе, казаки-чернь отделились в особую раду. Там, после долгих совещаний, снова приняли они предложение императора, по выражению Ласоты, cum solemni acclamatione и бросаньем кверху шапок. Когда послы выходили из собрания, затрубили трубы, забарабанили литавры, из больших пушек прогремело десять выстрелов; а ночью пущено несколько ракет.
Но в Сечи были своего рода сибариты, которым далёкие и трудные походы не нравились. Это были богачи, так называемые «дуки», имевшие собственные човны и привыкшие к вкусной трапезе, в которую, кроме рыбы, обыкновенной пищи казацкой, входила и дичь, доставляемая им, как можно думать, убогими товарищами. Ночью начали они бегать от одного казацкого куреня к другому и показывать предположенный поход с невыгодной и даже подозрительной стороны его. «Сперва обдумайте, что вы делаете», говорили они: «как бы вам не даться в обман. Разве много прислал император казны? Сосчитайте-ка, сколько убогих между вами! Как вам выживиться этими деньгами в таком далёком походе? Да вы с этими деньгами не будете знать, что и покупать: насущный ли хлеб, или коней! А император теперь заманивает вас в свою землю, когда вы ему нужны, а как вы сделаете дело, он тогда забудет и думать о вас. Разве он обеспечил вас какою грамотою или печатью»? — Слушая экономические соображения, которые сильнее всякой высокой мысли говорят сердцу большинства, казацкая чернь ударилась в другую крайность. В созванной утром раде, казаки усомнились даже в тех деньгах, которые были присланы с Ласотой, и наряженная от них делегация довольно грубо потребовала от него фактических доказательств его посольства. — «Я ручаюсь вам головою моею за деньги», отвечал Ласота. «Не так я безрассуден, чтоб осмелился приглашать рыцарское общество к походу, не имея наличной суммы». Он показал казакам императорскую инструкцию с печатью и просил о заключении условий. Выслушав доклад своей делегации, казаки всё-таки оставались при своём упорстве. Тут выступил на сцену бывший казацкий гетман Лобода, знаменитый, по словам Ласоты, разорением Белгорода, и, вместе с другими «значными казаками», принялся увещевать товариство так: «Поразмыслите, братчики, что это вы делаете. Не отпихайте императорской ласки и обещаний. Ведь это вы сделаетесь смеховищем на свете, когда не пойдёте на врага христианства и не заслужите награды у такого великого потентата». Казаки молча не подавались. Тогда гетман Микошинский сказал с досадой: «Так-то вы много думаете о чести, славе и добром имени казацком! Не хочу ж я и гетмановать над таким войском!» С этими словами он положил перед казаками знаки своей власти и объявил собрание распущенным. Рада разошлась в нерешимости.
[23] Мысль, образовавшаяся в Подолии уже во времена Папроцкого. Когда захожий человек начинает говорить о насущных интересах туземцев, на него надобно смотреть, как на свежий сосуд, в который положено то, что дорого для края. Поэтому Папроцкий, с его поражающим нас пророчеством, что русский народ будет вечно славен «хотя бы Польша и погибла» (см. т. I. стр. 109), в наших глазах имеет значение только пересказчика того говора, которым были полны дворы русских панов, воинствовавших тогда по-казацки.
[24] Эти слова взяты из сознания пленника, который пошёл в казаки манером Косинщины. Оно вообще интересно, как живой голос, так редко слышный среди архивов. «Мене зовут Григорей Василевич Зджанский (конечно, это был боярин: иначе — был бы поименован шляхтичем в деле), который первей сего служил у пана Александра Загоровского, и кгды был послух, же казаки Воеводу Киевского воюют, тут, в Луцку, намовил мене Михайло Янушевич Гулевич, абы з ним ехать, поведаючи, же добра, пожиточная служба будет. Я, будучи пахолком убогим, потребуючи запоможенья, пристал есми до него... Пан мой, у которого я слугою рукодайным был, ехавши до казаков, упросил у пана Косиньского, гетмана казацкого, который позволил, и дал ему на помочь Дашка, сотника з его сотнею… которым всем казакам з маетностей Сутеских (которые собрались они оттягать у пана Василия Гулевича в пользу пана Михайла Гулевича) за працу чинити обецовал. И также, кгды есмо позно до Сутески приехали, врядник на кгвалт у дзвон ударил, мужики нас у село не пустили, казаки ся на Михайла фрасовали, иж им не то обецовал; он их благал, и обернулся зо всеми нами до Янкова; там же в Янкове через целый день у пятницу, также и через ноць до суботы были есмо, а в суботу пришли есмо были до Витавы; у Витаве врядник пана войского сутеский зобравшися дал нам битву, нас поразил, и живых нас чотырох чоловек... поймали».
[25] В 1599 году князь Константин Острожский писал к Криштофу Радзивилу ... «ięAsJuszniei/ł^y wprawdzie; wzięto: mi: Koty, które zawsze praedecessoro-ще. рри miewali z,(^erlias ид І|ди^С|еѵк^ие, рЬо, сиау nigdzie pierwiey. i częsciey nieprzyiaciel nie zwyhł bywać, iako w tym kraiu, Ъу iescze te liche dzierżawy ;тЙеШЙу. Ьу6 zoMdreetii T. Starostów‘inszych onerowane, wielka ńiesprawied-hwosć‘h (Рукоп. Императ. Публ. Библ. польск. № 223, f. IV, л. 9.)
[26] Это не была панская прихоть: при бесправьи rządu polskiego, при бессилии prawa pośpótitego, кpyпные и мелкие паны поставлены были в необходимость устраивать в своих домах рассадники казачества и под полою у себя воспитывать таких людей, каким явился на арене казацких восстаний Наливайко. Вот как сами они размышляли об этом на сеймах: «Szkodliwa rzecz zaprawdę wkazdey Rptej dimtompt prawa у zwierszchośći, który tak się zagęsęieł, ze iusz-kozdemu WoyskctijtBipć, gwałtem.prawa swego dochodzić w powszechny obyczay weszło. Wszystkie sądy, wszystkie ziazdy zbrpyno się odpra-wuiąi. A niedziw, bo sam Seym, na który, z żałością ludzi wszystkich spokojnych, z ohidą narodu naszego, więcey wоyska widać, nizli na Ukrainie: nie tylko ze całe pułki na Seym zwodzą, ale nawet izbę sarnę Poselską ludźmi swemi zagęsciwsry у wolne głosi zatłumiwszy, bene consulta rozrywaią, iakoby na tych tylko ręku hyła Rpta, którzy więcey za sobą pachołków nawioda. (Там же, Л. F., отд. IV, № 99, л. 75.)
[27] См. в приложениях ко II-му тому, письмо князя Острожского от 23 февраля 1595 года.
[28] И не один Лобода заменял князю Острожскому газету: он получал подобные же донесения и от какого-то сотника Демковича. (См. письма того и другого в приложениях ко ІІ-му тому).
[29] Почтенный издатель дневника Ласоты, в русском переводе, Ф. N. Брун, которого занимающиеся историей должны благодарить за снабжение перевода множеством весьма полезных примечаний, напрасно напечатал имя Ласоты с двумя с. В «Koronie Polskiеj» Niesieckiego читаем Lasota, а не Lassota. Слово ласота происходит от ласый, лакомый. По немецки необходимо было писать два s: иначе, вместо Ласоты, вышел бы Лазота. Указанному недоразумению подверглись и уважаемые издатели «Исторических Песен Малорусского Народа», Киев, 1874 (стр. 156).
[30] Слово кош, говорит В. В. Григорьев («О некоторых событиях в Бухаре» и пр.), означает (по-татарски) всякое временное помещение в пустом месте, или на дороге: отдельную кибитку, несколько кибиток вместе и целый лагерь.
[31] Сандал — по-турецки доска, дощаник. Это были довольно большие суда. Диакон Игнатий (Ник. Лет.), в своём описании хождения Пименова, говорит: «Оттуда (из Пандораклии, Гераклеи при Понте) идохом в сандалиях и до Царюграду».
[32] Эти две должности на Запорожье совмещало одно и то же лицо; но кошовый значит глава сичового коша, а гетман — предводитель войска. Когда запорожцы пребывали в мире, сражаясь ежедневно с татарами в раздробь, ими правил кошовый, с помощью куренных атаманов или вообще — отамання, старшины, а в важных случаях — рады. Но в военное время этот конституционный владыка превращался в диктатора и назывался гетманом. Для каждой экспедиции избирался гетман, а на кошу оставался тогда, независимо от походной диктатуры, кошовый.
[33] Гоголь, говоря в каком-то месте о том, как можно пробрать человека словом, смешал своих земляков с великорусскими простолюдинами. Словом заб'єш гірш, ніж киякою, говорит малорусская пословица. У великоруссов, при всех почтенных свойствах их простого народа, такой пословицы нет, а есть вот какая: брань на вороту не виснет.
[34] Весьма древний обычай. У Гомера троянский жрец Калхас, в знак миролюбия, несёт на жезле свою жреческую повязку. Богдан Xмельницкий носил так свою шапку в случаях переговоров после битвы. Перед гетманом у поляков giermek (паж) носил на копье его шапку с перьями, в походе и строю. В старых русских судах, истец закладывал в шапку известную сумму денег, гарантируя правдивость своего иска. Еще древнее обычай метать шапки перед судьёй в знак состязания. В судных литовско-русских грамотах читаем: «оже шапками вергут», и т. д.
[35] Много можно привести примеров, как ещё недавно трепетавший перед казаками невольный кандидат в гетманы заставлял трепетать казаков своего слова и взгляда. Он был полнейшее олицетворение права сильного. «Егда гетманом мя избрали, то и раду мою приняти треба», заставляет монах-летописец Наливайка говорить казакам, которые потом выдали его Жолковскому. Этою чертой украинского казачества, именно добровольным подчинением себя гетманской диктатуре, объясняется кажущееся противоречие между республиканским его духом и всегдашней готовностью подчиниться абсолютному монархизму. Даже и современного нам украинца, во всех подчинённых, зависимых отношениях его, возмущает до глубины души только несправедливость, но никогда не жалуется он на строгую кару: он в душе деспот, и это говорится не в осуждение ему. Напротив, врождённый деспотизм украинского характера подаёт надежду, что рано или поздно водворятся среди этого народа определительно выработанные и стойко охраняемые правила разумной нравственности, которых только и не достаёт нам для русского величия.
[36] Ян Збаражский.