Жолковский писал к королю, что он был не прочь от мирных трактатов, предложенных ему, как он догадывался, не совсем искренно казаками, лишь бы только не уронить достоинства королевского и положить этому делу конец. Сперва казаки просили прислать им глейт, который бы обеспечил целость их посланцов, но, получив глейт, потребовали заложников. Как военный чиновник и королевский слуга, Жолковский нашёл это требование несогласным с достоинством его монарха. Он написал к казакам, что довольно с них и глейта, для неприкосновенности их уполномоченных. Казаки не верили польскому пану, имея свои на то причины; не захотели послать, под охраной глейта, уполномоченных, но желали, однако ж, знать, на каких условиях могут они быть приняты в королевскую милость. Посоветовавшись с каменецким старостой Потоцким и с ротмистрами, бывшими на лицо(в наличии), Жолковский послал казакам условия. Казаки отписали не так, как того желал Жолковский. Он видел, что трактатами ничего с ними не поделает; он начал помышлять о том, как бы отвлечь их от противоположного берега и обезопасить своему войску переправу. Для этого послал он Потоцкого с частью коронного войска вниз Днепра к Триполю, чтобы делал вид, будто бы жолнёры пытаются переправиться с русского на татарский берег, а вслед за ними послал и човнов штук десять, на возах. В это-то время, весьма не кстати для казаков, перебежали к ним два пахолка и сообщили ложную весть, будто бы ляхи переправляются под Гострым, чтоб зайти казакам в тыл. Казаки испугались за своих жён и детей, находившихся в Переяславе вместе со всем войсковым добром, и очистили место, удобное для высадки неприятельского войска. В тот же день начал он переправлять своё войско и переправил скорее чем сам надеялся, — «по милости Божией», как писал набожный гетман к набожному королю, «без всякой потери».
Казаки, как уже сказано, не решились остаться в Переяславе и двинулись к Лубням, городу князя Вишневецкого, известному тогда под именем Александрова. Так хотели прозвать наши Лубни ополячившиеся, ещё до перехода своего в латинство, князья Вишневецкие, по имени основателя Лубень на старом городище, которое, как видно, не под силу было Бай-бузе удержать против соседних москалей, простиравших свои претензии на древнее Посулие, против татар, желавших, чтобы степи стлались как можно шире, а может быть, и против самого Александра Вишневецкого. [80] Могущественные Вишневецкие намерены были утвердиться здесь навеки. Они думали, что «селения их будут в род и род» на Посулии; «нарекоша имена своя на землях»… Но «человек в чести сый не разуме». Не разумели Вишневецкие, что, кто хочет захватить себе всё и не дать меньшим братьям ничего, тот «приложися скотом несмысленным и уподобися им».
Иначе думали те, которые, во имя высшей культуры, гнали родных детей русской земли в половецкие степи. Им грезилась бессмертная слава в потомстве; им грезилось обеспечение наследников своих во веки и веки. Вышло напротив: слава досталась в удел бесславным, а земля — безземельным.
Выход из Лубень на левый берег Сулы был тогда, как и ныне, через длинный мост, который в те времена, более нашего обильные озёрами, речными заточинами и топями, составлял весьма важное сооружение. Перейди казаки вовремя за Сулу и уничтожь позади себя мост, — конец походу против них наступил бы не скоро. Но Жолковский проведал, а может быть и прежде знал, о существовании другой переправы через Сулу, — той переправы, которой воспользовался литовский князь Витовт после несчастной битвы с татарами над Ворсклой, в 1399 году. Она находилась у села Горошина, верстах в 20 ниже Лубень, где Сула, разливаясь в широкие заточины, делается мелководной. Будущий полководец армии, наполнившей смутой и руинами всё Московское царство, как видно, разумел хорошо кровавое ремесло своё. Он заблаговременно послал в обход значительную часть коронного войска, чтоб она заняла на Суле мост и не пустила казаков из Лубень в степи. Это важное дело поручил он брацлавскому старосте Струсю, который дождался наконец возможности отомстить казакам за Брацлавское староство. Вместе с Юрием Струсём посланы были князь Рожинский и Михайло Вишневецкий. Воспоминание о Витовте придало Струсю уверенности в исполнении трудной задачи — совершить переход через широкую водянистую равнину с тяжёлым войском и артиллерией; он совершил его с редким успехом. Рыбачьи лодки и вязанки очерету послужили ему для переправы людей и обоза, а лошадей пускали жолнёры вплавь.
Казацкие чаты не предполагали и возможности чего-либо подобного: всё их внимание было обращено на тот шлях, который вёл в Лубни из Переяслава. Чтоб задержать казаков по сю сторону Сулы подольше, Жолковский открыл с ними переговоры через Галицкого каштеляна, «старго приятеля их». Казаки всегда имели между польской пограничной знатью так называемых «приятелей», которые в мирное время вели с ними выгодную меновую торговлю, получали от них за свои продукты, в особенности за борошно, — воловые шкуры и лошадей, «татарское и турецкое добро», иногда выигрывали у них в карты пленных татарских мурз и представляли королю, как трофеи собственных подвигов, а в войнах панов с казаками служили полезными для панской, но всегда вредными для казацкой, стороны посредниками между двумя лагерями. Присутствие в таборе жён и детей располагало многих казаков к мирному трактату. Лукавый, хоть и старинный, их приятель предлагал им выгодные условия, на которых они могли помириться с королём, — предлагал тем щедрее, что его обещания, по обычной у поляков практике, не считались обязательными для Жолковского. Казаки, что называется, развесили уши и простояли в Лубнях столько времени, что Струсь успел заступить им дорогу в степи.
По рассчёту времени, потребного для далёкого и трудного обхода, который был поручен надёжному соратнику, Жолковский прервал заманчивые для казаков переговоры и быстро двинулся к Лубням. Теперь он был сильнее прежнего: к нему 24 мая за Переяславом подоспел на подмогу князь Богдан Огинский, главный начальник литовского войска. Казаки начали отступать через мост, но не успели ещё переправить всего своего обоза, как показалась «передняя стража» Струсева войска, или, как говорится нынче, авангард, под предводительством пана Билецкого. Билецкий был один из множества «chudych pachołków potciwych», между шляхтой, о которых говорит Папроцкий, как о людях, обучавшихся в Запорожском Войске «рыцарскому порядку и деятельности». [81] Полякам подобные псевдо-казаки служили самыми лучшими орудиями для подавления бывших соратников их, так точно, как туркам — потурнаки. Наступившая ночь помешала пану Билецкому сделать нападение. Местность была незнакома полякам; кругом виднелись густые заросли, среди речых заточин и озёр; Билецкий боялся засады. На рассвете казаки принялись было уже жечь оставленный позади себя лубенский мост; но Билецкий прогнал зажигателей, исправил повреждённое место и вошёл в город.
Казаки расположились табором верстах в пяти от Лубень, за Сулою, на урочище Солонице. Они всё ещё не догадывались, что очутились между двух огней, и, увидя вдали перед собой пыль, думали, что идут татары. Это был грозный своей неожиданностью Струсь. Оставалось или броситься в степи, или окопаться на месте. В степях коронное войско легко могло отнять у казаков воду; здесь низменная местность более благоприятствовала казацкой тактике. Решились окопаться. Впрочем, по словам Бильского, казакам преграждён был путь к выходу в степи, так что никакого выбора им не осталось! Искусная стратегия Жолковского торжествовала над сиромахами. Теперь настала очередь его тактики, которая памятна и нашим братьям москалям по Клушинской битве, доставившей ляху случай узнать в Кремле, по чім ківш лиха!
Условленный выстрел из пушки дал знать Жолковскому в Лубнях, что Струсь занял свою позицию. Казаки до того потерялись, что допустили письменное сообщение между двумя полководцами. Жолковский приказал Струсю открыть с ними переговоры, пользуясь близким знакомством с Лободой, но отнюдь не начинать никакого боя. Казаки все ещё надеялись на мирные соглашения с Жолковским, которому не раз дали почувствовать на русском берегу Днепра, что бой может быть сомнителен на обе стороны. Но Жолковскому нужно было только выиграть время. Он, по своим предкам и месту рождения, был также русин, следовательно человек столько же хитрый, сколько и завзятый.
Коронное войско, с торжественным спокойствием сильного, прошло по лубенскому мосту и, без всякой со стороны казаков помехи, расположилось против казацкого табора так, чтобы, стоя отдельно от Струсева лагеря, отрезать казаков от пастбищ и от реки, а между тем иметь полную возможность сообщаться между собой и помогать друг другу. Так говорит Гейденштейн. Бильский пишет, что казаки одной стороной своего табора примыкали к непроходимым болотам реки Сулы, а кругом обступили их враги казачества в следующем порядке. С одной стороны стояли: Струсь, князь Кирилл Рожинский и Вишневецкий, с ротами: Ходкевича, Язловецкого, Фредра Собиского, Чариковского, Брекеша, Горностая и с остатком роты Вирниковой, которая потеряла своего ротмистра в битве под Белою Церковью. Всех было больше тысячи коней, как гусар, так и казаков, то есть легко вооружённых всадников. С другой стороны стоял гетман со своей ротой и со своим полком, в котором были роты: Щасного-Гербурта, Ковачевского, Гурского, Сладковского, Тарнавского и королевская пехота под начальством венгерца Лепшена, — всего до полуторы тысячи. Другой стоявший с этой стороны полк каменецкого старосты Потоцкого заключал в себе роты: Стефана Потоцкого, Якуба Потоцкого и Яна Зебжидовского, князя Порыцкого, Даниловича, Гербурта, двоих Пшерембских, Плесневского, Уляницкого, — всего тринадцать сотен. Там же стоял и князь Огинский с Литовским войском своим, которого было одиннадцать сотен коней. Наконец, с третьей стороны стояла обыкновенная стража. Я вызвал всех на перекличку, для славы или бесславия, как угодно кому разуметь казацко-шляхетское дело.
Казаки отаборились в четыре ряда возами и фургонами, а кругом окопались рвом и валом; так что возы за ним скрылись. В воротах насыпали они высокие горки и поставили на них свои арматы, а внутри табора поделали высокие зрубы, и наполнили землёй, чтобы стрелять с них подальше из гармат. Так описал их табор Бильский, конечно со слов очевидцев.
В тот период своего образования, более нежели когда либо, казачество держалось приёмов татарской тактики, основанием которой служила быстрота передвижений. Главную военную статью составляли у них кони, которые в безлюдном краю, среди редко рассеянных номадов, служили казакам пищей, так же как и татарам. На этой статье сосредоточил Жолковский всё своё внимание. Вместо того, чтобы ломиться в казацкий табор, он посылал небольшие отряды войска отбивать у казаков пашу. По этому поводу ежедневно завязывались битвы, в которых, по словам Гейденштейна, поляки брали всегда перевес над казацким многолюдством своей отвагой и дисциплиной. Казаки, после первой стычки, обыкновенно уходили к своему становищу, но там оборачивались на разгорячённого преследованием врага, и часто знатные паны доставляли осаждённым отраду своей гибелью. Так протекло четырнадцать дней, тяжёлых и для осаждающих. Коронное войско было постоянно под оружием, кони — под седлом; живность привозили издалека, и потому она продавалась дорого. Но приз был так интересен для жолнёров, что все труды и неудобства своего положения сносили они без малейшего ропота.
Собственно говоря, как в этой, так и в последующих казацко-шляхетских войнах, решался вопрос не столько государственный или международный, сколько социальный, и притом совершенно местный. Начиная с коронных гетманов и главных их подручников, Потоцких, Вишневецких, Струсей и пр. и пр., так называемое польское войско состояло, во-первых, из русских землевладельцев, а во-вторых, из набранных почти исключительно тут же на Руси рейтар, драгун, панцирников, гусар и панских казаков, с придачей нанятой за русские деньги немецко-венгерской пехоты и управляемой немцами артиллерии. Всё дело состояло в том: быть, или не быть польскому праву в русской земле? Польское право доставляло толпе русских, частью польских и частью чужеземных наёмников легкий и лакомый хлеб, за труды и опасности, услаждаемые попойками и бравурством, не говоря уже о нанимателях, которые играли роль государей среди земляков своих. Основанный на принципе панского полноправства порядок нравился всем им, и потому считался неприкосновенным; всё устроилось этим порядком как будто нерушимо во веки, — и вдруг толпа низовых кочевников заявляет о каком-то другом порядке, основанном на ином принципе, да и заявляет-то прежде всего беспорядком, разорением сельского хозяйства, опустошением панских домов, этих благодатных приютов балагурной шляхты, в которых, по выражению шляхетского поэта, «погреб, как панское сердце, было вечно открытым». [82] В этой толпе оборвышей и грубиянов, под казацким кобеняком, скрывалось много шляхты, или разорившейся вследствие неумеренного гостеприимства, этой болезни старого доброго времени, или изгнанной с беcчестием за нешляхетские дела, к которым причислялись, между прочим, занятия чёрной работой, ремеслом, крамарством, или же осуждённой на смерть, иногда за вспышку против панской наглости, и потому, по выражению Гейденштейна, «жаждущей мщения». Всё это были изменники и мятежники в глазах панов, которые сами были изменники народу своему, которые отняли у народа, и самое имя его. Ale mniejsza о to, как говорят поляки. Да и наши россияне обращали внимание в казацко-шляхетских войнах вовсе не на это. Казаков, по сравнению с панами или их ролью, можно бы считать патриотами; но для патриотизма, равно как и для всякой высшей идеи, например идеи религиозности, не доставало им соответственной культуры. На своём уровне социального развития, казаки были военные промышленники, не более. Они явились исторической вариацией канувших, так сказать, в «реку времён» варягоруссов, которым в их промысле служил тот же «обычный шлях», что и казакам, и которые так мало выработали для успехов человечности. Больше ли выработали украинские казаки, ещё не определилось.
Отаборившись на Солонице, казаки ниоткуда не ждали подмоги. Предводитель их водяной армии, Подвисоцкий, старался всеми силами подать им помощь, но польские чаты не теряли его из виду, и сам он едва не попал им в руки. Много было у них раненных, много убитых; кони дохли с голоду; съестных припасов не ставало; соли не было вовсе. Множество людей разбежалось. Остальные не имели взаимной веры.
Отсюда родились раздоры, которые Жолковский, будущий сеятель смут московских, разжигал систематически. Он постоянно вёл переговоры с одним Лободой. Низошедшая самой силой вещей на второстепенный уровень Наливайкова партия заподозрила Лободу в продажности. Лобода был убит; на его место выбрали какого-то Кремпского. Сторонники Лободы злились на Наливайковцев; в таборе происходили кровавые сцены, а Жолковский, между тем, беспрестанно громил обоз из пушек. Люди и кони падали. Лето было горячее; трупы заражали воздух. Казаки изнемогали телом, а ещё больше — духом: с ними рядом валились мертвые и раненные женщины и дети. Трагическая сцена! Страшный посев непримиримой вражды на будущее время! Что могло выйти из детей, уцелевших от солоницкого побоища, как не такие люди, о которых говорит Кадлубек, что они жаждали одного только — утопить своё закоренелое, бешенное мщение в польской крови? Под Лубнями на Солонице выковывались ужасающие человеческое сердце герои Хмельнитчины. Под Лубнями на Солонице набирались ляхи того безумия, к которому всегда приводит человека зрелище пролитой им крови брата его. Но на могиле роскошнее растут цветы: в солоницкой трагедии есть и отрадная мысль: этой трагедией расторгалась та связь, которая держала южнорусский мир в отрозненности, — расторгалась бесповоротно. Погибая под Лубнями, мы спасали свою будущность, как народ, как нравственно-самодеятельная семья среди лучших семей человеческих; мы спасали не одну собственную нравственную самобытность, но и политическую самобытность всего великого, ныне нераздельного, русского мира. Таков смысл «казацких разбоев», извращаемый московскими историографами.
Казаки, за своими окопами, покопали так называемые по-польски долы; в них заседала пехота и не давала ружейной пальбой доступу к окопам. Ночью поляки не имели минуты покоя: со всех сторон врывались к ним отчаянные люди, о которых сложилась даже легенда, что они оживают до девяти раз: девять раз должен был лях убить казака, и тогда только завзятая казацкая душа расстанется навеки с телом. Поэтому в таборе Жолковского спала только третья часть войска: две трети постоянно держали под седлом коней, которые уже почти что отказывались служить изнурённым жолнёрам. Днём происходили неожиданные явления. В то время, когда казацкий табор колебался уже и, по-видимому, готов был сдаться, из него выходил отряд завзятых и врезывался в польское войско. Такой случай записан в летописи Бильского под 28 числом мая. Казаки выхватили двоих панов иссреди их товарищей и тотчас одного посадили на кол перед своими окопами, а другого четвертовали. Венгерская пехота служила сильной подмогой панам: наёмники-чужеземцы выносили обыкновенно на себе так называемый импет казацкий, и бывали случаи, что погибали под их ударами за одним разом все до последнего. Под Лубнями они оборонялись удачно, и не раз гоняли казаков к окопам. Почти на каждый час приходилось по одной вылазке из казацкого табора. Наконец поляки обступили табор на конях и, очередуясь, целую неделю не сходили с сёдел, как днем, так и ночью. Дело в том, что казакам не давали уйти в «поле незнаемо», в средину «земли половецкой». У Наливайка был свой отдельный полк, вероятно, из острожан; с этим полком он мог вырваться в поле, как сделал, через 42 года, на Суле Остряница. Штурмом невозможно было взять казацкого табора: он был хорошо укреплён, а у поляков мало было пехоты, да и пушки их были мелкокалиберные. Жолковский послал в Киев за большими пушками. Когда их привезли, 4-го июня открыта пальба с одной стороны из киевских замковых, а с другой — из полевых пушек. Кстати подъехал ещё родственник князя Острожского, князь Заславский с тремя сотнями свежей конницы. Два дня пальба не умолкала. Отняли поляки у казаков и воду и дерево, так что они довольствовались копанками, а пищу готовили под фургонами на щепках из раздробленных возов. Потом полковники польские, собрав своё рыцарство, предложили ему идти на приступ в первых рядах, так как пехоты было мало. Рыцарство не отказалось нанести последний удар казацкой гидре, — последний, по мнению современных поляков, первый в глазах пострадавшего за него потомства их. И вот, отсёкши древка копий своих по шарик, устроили себе польские ветераны так называемые дарды. Половина каждой роты жолнёрской приготовилась таким образом к приступу, который был назначен на утро 7 июня. Готовилась облава на диких зверей, в полном смысле слова, такая точно, какие впоследствии устраивал на польско-русскую шляхту ученик иезуитов и ясновельможных панов, Богдан Хмельницкий, который в то время ещё не родился, который в то время ещё только создавался в озлобленной душе казацкой, как идеал того варварства, до которого были доведены меньшие братья шляхетские. Кругом всего солоницкого табора стояли конные паны, сторожа, чтоб не ушла добыча, а верные «британы» готовы были броситься в звериную берлогу. Видя погибель прямо перед глазами, казаки «шумно согласились» на предложенные им прежде условия, то есть, чтобы выдать своих предводителей: Наливайка, Савулу и Шостака. Наливайко оборонялся и хотел вырваться со своими дружинниками из окопов. Перед вечером слышен был полякам страшный крик в казацком войске: то бились казаки с казакими. Поляки, сев на коней все, сколько у них было конных людей, приступили к табору и держали его в сомкнутой цепи, чтоб не ушёл «изменник Наливайко». Резкие звуки боевых труб и зловещий звон походных бубнов сливались в дикую гармонию с криком, который нёсся из-за казацких окопов. Наконец привели Наливайка к Жолковскому: дар страшный по своим последствиям! Есть имена, которые, принадлежа даже ничтожным личностям, делаются кличем кровавой беды и внутренних смут на много поколений. Таково было имя Наливайка; таковы были имена Отрепьева, Хмельницкого, [83] Стеньки Разина, Мазепы, Пугачова. Зло заключается не в самих личностях, означенных такими именами: не заслуживают они даже и этой печальной чести. Зло заключается в обществе, которое сделало их органами своих пороков, и в обстоятельствах, которых вывеской служат для нас их имена, прославленные, или опозоренные историками. Во всяком случае, развитое высшей культурой человечество домогается от истории верных портретов каждого из врагов своих, смотрит на воспроизведённые строгой музой Клио черты с любопытством, с ужасом, с отвращением, наконец предает их проклятию, которому имя — забвение.
Мудро сказал кто-то из древних: что боги иногда во гневе своём исполняют желания смертных. Божество Польши, в минуту первого полного торжества поляков над казаками, было самым коварным божеством… На утро обещали казаки выдать остальных «зачинщиков бунта», обещали отдать армату и знамёна, обещали отпоясать сабли и дать присягу на верность, лишь бы только позволено было им разойтись по домам. Но зрелище пролитой крови обезумило Жолковского: он потребовал, чтобы сперва каждый пан взял среди казаков каждого своего подданного, то есть казака, по польскому праву, считавшагося подданным даже и в таком случае, когда он пять лет назывался непослушным, пять лет принадлежал к составу вольного рыцарства, пять лет оборонял колонизацию Украины от постоянных врагов её. Это был момент величайшего позора для ляхов, которые за подобные поступки получили от русского народа исторический эпитет безмозглых, и величайшего торжества народного дела русского. Те, которые своими руками выдали Наливайка, в ответ на требование выдать им подданных панских, сказали: «Нет, мы будем обороняться!» — «Обороняйтесь», лаконически отвечал реалистам классик. В ту же минуту бросились поляки, без команды, на табор, так что казаки не успели ни построиться, ни схватить оружие, «и так их немилосердо секли», пишет ополяченный брат наш, «что на милю или и больше лежали трупы на трупах. Было их в таборе с жёнами и детьми тысяч десять, а ушло с Кремпским не более полуторы тысячи». Досталось победителям 24 пушки и немало другого огнестрельного оружия; достались им и все знамёна, в том числе и те, которые казаки заслужили своими подвигами против татар и турок.
Так описано это великое событие у Бильского, которому и в польской его шкуре всё ещё был мил отцовский девиз его: «Нет ума против правды». Гейденштейн имел возможность расспросить у самого Жолковского, как происходило дело, и однако ж, не зная, конечно о работе Иоахима Бильского, дал своему панскому обществу другую версию лубенского события. Он смягчил ужасные черты трагедии и заключил своё описание следующим рассказом.
«Многие из наших советовали, для примера и острастки на будущее, вырезать казаков до последнего; но Жолковский боялся довести казаков до отчаяния, в видах пощады собственного войска. Ему памятна была упорная защита их под Острым Камнем на русском берегу Днепра. Казаков оставалось в таборе всё ещё до 8.000, не считая женщин и детей. Жолковский предписал им следующие условия капитуляции: 1) тотчас разойтись по домам и никогда без королевского позволения не собираться; 2) выдать зачинщиков бунта, по его указанию, вместе с хоругвями и другими войсковыми знаками, присланными им иноземными монархами а также пушки, ядра, порох и другие военные снаряды; 3) вернуть всё, что награбили, а войсковой свой скарб отдать королевскому войску; 4) освободить всех пленников. Условия эти (заключает свой рассказ Гейденштейн) были немедленно выполнены. Казаки выдали своих предводителей и разошлись во все стороны. Жолковский предоставил Кремпскому распустить и отвести своих домой».
Но за то польский историк прибавил весьма важное обстоятельство, оставленное летописцем без внимания. Казацкий скарб жестоко обманул надежды победителей: он состоял большей частью из так называемого в украинских народных думах «турецкого добра», ценимого казаками высоко, как память их походов на грозного всему христианскому миру врага, но шляхтой оценённого всего в 4.000 злотых. Этой ничтожной добычей далеко не вознаграждались потери, понесённые жолнёрами в настоящем изнурительном и кровавом походе. Коронное войско заявило свои претензии шумным ропотом. Жолковский насилу усмирил мятеж диктаторской строгостью, которая предоставлялась ему законом на время похода.
Королевский меч, которым паны постоянно грозили казакам, не досягнул на этот раз Подвысоцкого, державшегося на Днепре с казацкими чайками. У Жолковского не было никаких судов для его преследования. По словам польского историка, война с казаками покрыла славой предводителя войска и войско польское. Чтоб не уменьшить сияния славы, Жолковский поручил черкасскому подстаростию уговорить Подвысоцкого приостановить разорение панских имений, которым тот занимался, как казацким промыслом и ремонтировкой. Письмо Жолковского было сообщено предводителю казацкого флота, и он отвечал на него Жолковскому обычным в казаках выражением покорности, которое так удивляет нас в письмах Богдана Хмельницкого к вельможным панам даже после побед над ними.
Низкопоклонной учтивости научила казаков польская шляхта; отвагу и предприимчивость внушало им невозможное, по казацкому толку, положение дел в шляхетской республике. Слышно было о Кремпском, что он со своими недобитками удалился за Пороги, где «на курене» как выражались казаки, сидело около пятисот казаков. Он держал себя смирно и «złości żadney potym nie wyrządzał», [84] говорит Бильский.
А Наливайка (продолжает польский летописец) велел гетман оковать и послал королю вместе с шестью другими разбойниками, которых вскоре потом обезглавили; Наливайка же держали до самого сейма. Панская Немезида требовала кровавой жертвы в присутствии жрецов своих. После сейма, Наливайку отрубили голову, потом четвертовали, и четверти развесили. «Była to osoba krasna», замечает летописец, «mąż kterau nie leda, by to był na dobre obracał, co mu Bóg dał; do tego puszkarz znamienity». [85]
Но казнь, успокаивающая, в подобных случаях, безумное волнение толпы, при тогдашних обстоятельствах панской республики, возымела действие противоположное. Противники унии тотчас же применили к Наливайку классическую легенду о быке Фалариса и распространили в Украине слух, что Наливайко сожжён панами у мидяному волу. В казацких «хроничках», писанных людьми духовными обыкновенно лаконически, вероятно, страха ради польска, он, так же как и Косинский, был представлен мучеником за древнее благочестие. При отсутствии у нас исторической критики, украинские бытописатели до последнего времени поддерживали в своих ещё менее развитых читателях убеждение, будто бы казаки уже со времён Косинского и Наливайка отстаивали вопрос религиозный, что — сказать мимоходом — принесло бы не столько славы казацкой общине, сколько вреда успехам просвещения и мирной гражданственности. Это конечно была болтовня, не очень вредная для нашего сравнительно просвещённого времени; но легенды о замуровании Косинского в каменном столбе и сожжении Наливайка в медном быке произвели много серьёзных смут во времена оны, чему свидетельством может служить одно то, что православие, прозвано в противном лагере, Наливайковой сектой, а все православные — Наливайками. Наконец всё, по-видимому, улеглось в кровавых, или хоть и не кровавых, но полных горечи могилах: пререкания и ядовитые докоры с обеих сторон умолкли; самые могилы враждовавших за церковь и за церковные имущества забыты, сглажены, застроены домами, засажены садами, засеяны хлебом насущным.
Сказанное в этих стихах великим человеком относится не к одним произведениям поэзии: летописные сказания действуют, в свою очередь, могущественно, и, увы! не одни только истинные. Давно похороненное встаёт из гробов силой озарённого новым светом летописного слова и вмешивается в жизнь и дела новых поколений неотразимо. Нелепым легендам, в роде замурования одного гетмана в каменном столбе и сожжения другого в медном быке, обязаны мы появлением в прошлом столетии рукописи, сделавшейся вскоре популярной, под заглавием История Руссов. Она выдана нам за сочинение авторитетного в то время архиепископа Кониского; она наделала украинской интеллигенции много вреда. Своими правдоподобными сказаниями о небывалых событиях и обстоятельствах, [87] это изделие тёмного фанатизма замедлило уразумение международных отношений — не только Польши и Южной Руси, но даже этой последней и Руси Северной. Во времена издания в Харькове «Запорожской Старины», сочинены, согласно сказаниям «Истории Руссов», псевдонародные думы о польско-украинском прошедшем, имевшие очевидной целью фанатизировать украинское сердце. Эти думы влиятельный поэт Шевченко, как почти все его сверстники, принимал за произведения самого народа; не сомневался он и в мнимых сказаниях Кониского, которые послужили им основанием. Слепая вера в летописные предания, без научной поверки, была пагубна для него самого и для многих других людей, подчинявшихся действию стихов его. Не чему другому, как влиянию мнимого Кониского и мнимо-народных песнопений «Запорожской Старины», следует приписать фальшивое настроение всей украинской интеллигенции 40-х годов, которой самым громким органом сделался, к сожалению, Шевченко. За Косинского, Наливайка и другие исторические личности, ещё похуже их, представленные в духе исторического сочинительства, унаследованного со времён оных, поплатились тогда пылкие молодые люди, которых способности, без этих легенд и без их нелепого толкования, могли бы найти себе другую работу. Но тем дело не кончилось. Наливайково время продолжало, и продолжает отзываться на живых людях, даже помимо украинцев, не только помимо украинофилов. Старинные религианты и политиканты, исполненные жадной нетерпимости, передавали свои мысли и чувства из поколения в поколение с настойчивостью иезуитов, против которых боролись наши предки, и новейшие последователи этих «слепых вождей» не одного государственного деятеля подвели вписать своё имя в тёмную страницу русской истории. Своекорыстие, благовидная интрига и вкоренённая в сердца наследственная страсть к предательству нашли себе в мутном потоке вымыслов обильную ловлю. Имея в сердце мысль о потере или приобретении доходов, а на устах слова вера, древнее благочестие, единство русского народа (своего рода уния!) и т. п., преемники древних клеветников, возрождавшиеся паки и паки под новыми костюмами, под новыми декорациями и титулами, уготовили и польскому обществу, именно лучшей, великодушной, но обезумленной, части его, ту «чашу гнева», о которой сказано, что и подонки выпьют из неё нечестивые. Так ли, иначе ли, но только казнь Наливайка до сих пор, до настоящего момента, отзывается ещё в сердцах — не только потомства палачей, которое гордится ими, но и потомства жертвы, которое сторонится от неё.
ГЛАВА XIV.
Куда девали казаки скарбы свои? — Ограниченность их издержек, в противоположность с панами, и обширная область казацкой эксплуатации. — Средства к содержанию войска и семейств. — Различие между понятиями о себе казаков и шляхты. — Успехи колонизации вследствие казацких наездов на мусульман. — Параллель двух русских сил — воинственной и интеллигентной. — Постепенное развитие казацкой корпорации. — Внутренние и внешние обстоятельства Речи Посполитой Польской.
Может быть, читатель мой не обратил особенного внимания на то обстоятельство, что коронное войско в казацком таборе на Солонице не нашло богатой добычи. Между тем это обстоятельство характеризует, как первую, так и все последующие казацко-шляхетские войны.
Казаков обыкновенно называют добычниками, и они были добычники. Они даже в песнях своих воспевали добычу, на ряду с рыцарской честью и славой. Но куда девали они добычу свою?
Скудный, почти аскетический казацкий быт мы знаем. Хлиб та вода — то казацька еда: вот его конкретное выражение, не говоря уж обо всём, что нам раскрыло пребывание за Порогами Самуила Зборовского, что нам известно из других современных источников о простоте пищи казацкой, и что самые хронички казацкие, писанные обыкновенно тупыми ко всему характеристическому монахами, не преминули выставить, как черту, бросающуюся в глаза каждому. Казацкая одежда поражала всех наблюдателей своей простотой и даже лохмотностью. Французский инженер времён Генриха IV (Боплан) находил её «грубою», сравнительно с казацкой манерой держать себя. Другой учёный воин, француз времён Яна Собиского (Дальрак), по внешнему виду называл казаков «дикой милициею». Такое же впечатление делали они на воеводу Кмиту в XVI столетии и на московского «попа Лукьянова» в конце ХVІІ-го. Стало быть, на еде и на щегольстве одеждой казаки не проживались. Тем и другим резко отличались они от своих антагонистов поляков и их воспитанников — южно-русских дворян. Казаки не строили крепостей и дворцов, как польские и польско-русские паны; не имели, до времён Хмельницкого, собственно казацких храмов и следовательно не содержали дорого стоющего духовенства; [88] не тратили денег на воспитание детей своих, как паны, при королевском дворе, при дворах магнатов или за границею; в приобретении за деньги недвижимой собственности отказывало им само польское право, а если они владели займищами, то эти займища не стоили им ничего, кроме охраны саблей да рушницей. О предводителях казацких известно, что они, даже нанимаясь в иноземную службу, не получали особого жалованья, сверх установленного в казацком кругу пая. Опасно раненный под Хотином Конашевич-Сагайдачный не позволил себе такой роскоши, как употребительные тогда у панов лектики под балдахинами, а заготовил простую кибитку, вымощенную сеном и подушками; даже испорченного счастьем Богдана Хмельницкого видали путешественники варящим лично кулиш на сенокосе.
Между тем история полна известиями о казацком добычничанье. В морских походах эти пираты не довольствовались нападением на турецкие корабли: они грабили цветущие побережья Анатолии и Малой Азии, и часто, недели на две, на три, устраивали, варягорусским обычаем, ярмарки среди опустошённой прибрежной страны; на эти ярмарки слетались, как хищные птицы, странствующие по морю и по суше торгаши: греки, армяне, жиды, которые, подобно собакам, питались остатками богатой трапезы своих повелителей турок, и, с инстинктом хищных животных, пронюхивали поживу от казацких набегов. А что это были за ярмарки, можно судить по одному тому, что по свидетельству Жолковского, они «разорили в Туреччине до основания несколько десятков стародавних главных городов, не считая мелких, которые пожгли и опустошили». [89] Таким образом, кроме стад, кроме лошадей, которых казаки угоняли, в случае удачного похода, из окрестностей Тягини, Белгорода, Килии и других поднестровских и заднестровских городов, кроме пленников и пленниц, которых они старались захватить ради выкупа, или для продажи панам, наконец, кроме так называемого «турецкого добра», оружия, конской сбруи, одежд и сафьянов, они привозили домой чистое золото и серебро.
Но область их эксплуатации не ограничивалась миром «бусурменским», где, по их мнению, и сам Бог велел пустошить и грабить: они ту же практику прилагали к единоверным «волохам», как назывались у них вообще жители Молдавии и Валахии; предание гласит, что даже из Венгрии Наливайковы казаки были удалены немецким императором за их нестерпимое хищничество, и Гейденштейн подтверждает это предание, говоря, что Наливайко вернулся из-под Мункача «обременённый добычею». По современной белорусской летописи, казаки, приглашённые правительством воевать шведов, распоряжались на своих стоянках и переходах, как разбойники, и всё из-за добычи. Летописец положительно говорит, что они опустошили город Витебск, набрали в нём много золота и серебра; и по этому поводу рубили знатных мещан по-неприятельски; а возвращаясь домой, каждый из них захватил с собой по нескольку женщин и детей в неволю, совершенно так, как делали они в Туреччине. Лишь только кончился шведский поход, наступил поход московский, в пользу названного Димитрия, которого самозванство, очевидно, устроено кем-нибудь из казацких приятелей, пограничных панов, по образцу тех самозванцев, которые давали случай казакам и казаковавшим землевладельцам вторгаться в Волощину. В московском походе очутилось на первый раз 12.000 запорожцев, [90] а в смутное время Московского государства всё Запорожье, все городовые и панские казаки занялись эксплуатацией единоверцев своих, без малейшего оттенка религиозности, приписываемой нашими историками даже ополчению Наливайка. Таким образом от Синопа и Трапезонта до северных городов Московщины, от берегов Дуная до восточного балтийского поморья, мирное население платило казакам вольную и невольную дань, по мере их домогательства, жадности к добыче и дикой отваги. Куда же девали они свои сокровища?
[80] См. том I, примеч. к стр. 144.
[81] См. т. I, примеч. к стр. 69.
[82] I Іосh, jak serce pańskie, był zawsze odwarty. Malczewski.
[83] Читатель может недоумевать, найдя «казацкого батька» в таком сообществе, но лучшего он не заслужил у трезвого потомства. Он цветущий край наш превратил в пустыню, засыпанную пеплом и засеянную костями наших предков. Он надолго приостановил успехи культуры в нашей северной Славянщине. Он приостановил и школьное просвещение, доведя его до того, что уже и полковники, эти герцоги полновластного украинского владыки, не умели подписать великого договора собственной рукой. Если мы не имеем другого «Слова о Полку Игореве» и другой «Летописи о том, откуда пошла есть земля Русская», то, без сомнения, этим обязаны больше всего Хмельницкому. А что он присоединил отрозненную Русь к Московскому царству, так эту заслугу могут приписывать ему одни дети, да ещё разве баюкающие детей бабы. Он не мог не присоединить; его принудили присоединить: принудила его к этому сила вещей, выковавшая украинскую нацию, и сама украинская нация, начинавшая уже и тогда проклинать его, как впоследствии проклинала Мазепу. Наконец, умирая, кого назначил он своим преемником? Слабоумного сына, о котором даже кобзарская дума говорит, что он «и розумом слабенький, та й тилом недугуе». Назначил он того «Хмельниченка Юрася», за которого, по народной пословице, «пуста стала Украина, звелася». Проклятия украинского народа покарали Богдана Хмельницкого в сыне: отец начал своё военное поприще тем, что привёл врагов святого креста в Украину, а сын кончил полным предательством Украины врагам христианства, и сам сделался потурнаком. В своём месте мы будем говорить обо всём этом и о многом ещё другом подробно.
[84] Никакого зла потом не творил.
[85] Это был красавец, и притом человек не из обыкновенных, еслиб только обращал на добро то, что дал ему Бог, а вдобавок — отличный артиллерист.
[87] Интересна в этом отношении статья Пушкина о «Летописи Кониского». Она служит нам красноречивым доказательством, как и самый высокий ум бывает ничтожен, при отсутствии того, что в самом деле можно назвать историческим образованием в человеке и обществе.
[88] Был у них Трахтомировский монастырь, доставшийся им по праву займа при Стефане Батории, отобранный у них после катастрофы на Солонице и возвращённый перед шведским походом; но этот монастырь, служивший складом для оружия и пристанищем для дряхлых или увечных казаков, содержался монастырскими землями, приписанными к нему во время его основания.
[89] 1619 года 24 февраля, в отчете своём на сейме, «где universa facies reipublicae repraesentatur», Жолковский говорил:
[90] До сих пор мы знали о 2.000 запорожцев пришедших на помощь названному Димитрию после неудачной битвы его под Новгородком, но, по рукописи библиотеки Главного Штаба № 3.267, напечатанной недавно Археографической Коммиссией в 1-м томе «Русской исторической Библиотеки» («Wyprawa Czara Moskiewskiego Dymitra do Moskwy z Gierzym Mniszkiem, roku 1604»), оказывается, что «po odiezdzie p. woiewodzinym у tego rycerstwa, które z nim poszło, przyszli kozacy zaporoscy we 12.000, którym był dawno czarowicz posłał chorągiew», и что они «mieli z sobą kilkanaście działek armaty grzeczney (отличной), którym czarowicz był bardzo rad rozumieiąc siła o męstwie ich, ponieważ woisko było bardzo ogromne».