Постояв, держась за ванты, несколько минут, я глубоко вдохнула морскую свежесть и отправилась в тесный и душный лазарет.
Мои предположения сбылись — Станислав вновь метался на тощей подушке и постанывал.
Сбитень давно остыл, а компресс нагрелся. Пришлось будить прикорнувшего в углу матроса и отправлять его на камбуз.
Питьё он принёс не скоро — разогреть в условиях корабля та ещё морока, а вот холодной воды нашёл быстро, как и чистых влажных тряпок. Оказывается, своеобразный «медбрат» постирал днём всё, что я накидала в таз, и подсушил на рее.
Душевно его поблагодарив, я сначала напоила Станислава кипятком с мёдом и пряностями, а потом повторила «фокус» с солевыми компрессами.
К этому времени я уже чётко видела, что лечение помогает. Неизвестно, что именно повлияло, но края раны побледнели, гнилостный запах уменьшился, а в глубине пореза алела чистая плоть.
Рубец, конечно, будет некрасивый, грубый, но… рука останется на месте!
— Мари, — Мещерский разомкнул искусанные губы, — спойте, прошу вас. Мне… трудно сейчас оставаться наедине со своими мыслями.
Я его поняла. Ему больно, тянет хандрить. К тому же он смотрит на меня и видит, кажется, свою возлюбленную, а на самом деле абсолютно чужую женщину в её облике.
Вздохнув, я почти шёпотом запела «Молитву Франсуа Вийона». Не важно, что этой песни тут не знают, как и её автора. Сейчас она казалась мне самой правильной.
— Пока земля еще вертится,
Пока еще ярок свет,
Господи, дай же ты каждому,
Чего у него нет:
Мудрому дай голову,
Трусливому дай коня,
Дай счастливому денег...
И не забудь про меня.
Мещерский слушал, прикрыв глаза. Слушал и матрос в углу тесной каютки, слушали, наверное, и те, кто сейчас дежурил на палубе. Я старалась петь негромко, но в тот миг, когда я запела первую строчку, на корабль опустилась тишина, которую можно было потрогать.
— А теперь спите, пан, — шепнула я, сообразив, что провела в лазарете не один час. — Днём вас обязательно вынесут на палубу, чтобы подышать свежим воздухом, так что набирайтесь сил!
Мещерский молча поймал мою руку и поднёс к губам.
Пять дней от Пирея до входа в Дарданеллы растянулись для меня в сплошную череду вахт у постели Станислава.
Остров Эвбея, турецкое побережье, смена парусов — обо всём этом я узнавала от офицеров за обедами, которые Груня приносила мне в каюту. Моим миром стал тесный лазарет, узкая койка и рука, которую я держала в своей каждый раз, когда оставалась наедине с Мещерским.
Он шёл на поправку медленно, рывками, с откатами и новыми приступами слабости. Но к моей огромной радости, рана — я видела это каждый день, меняя повязки — начала подсыхать и затягиваться. Края стягивались, гной отступал, порез понемногу покрывался тонкой розовой кожицей.
Проход через Дарданеллы занял двенадцать часов и запомнился мне общим напряжением команды. Капитан не сходил с мостика, офицеры передавали приказы, и несколько матросов дежурили на мачтах, готовые в любой миг убрать паруса. Как мне объяснил мичман Коршунов, встречное течение в проливе было настолько сильным, что каждое лишнее мгновение под парусом грозило снести корабль с курса.
Я почти не поднималась на палубу. Оставалась со Станиславом.
В тёмной каюте лазарета, где пахло лекарствами и потом, время текло иначе. Мещерский то проваливался в сон, то открывал глаза и подолгу смотрел на меня, будто пытаясь что-то вспомнить, что-то сложить из обрывков, хранящихся в памяти.
Он не говорил о том, что помнит свой бред. Не спрашивал, кто я и что со мной случилось. Просто смотрел и молчал, а я делала вид, что не замечаю этих взглядов.
Но руку мою он отпускал всё реже.
Когда его выносили на палубу — а я настояла, чтобы это делали каждый день, если позволяет ветер, — Станислав держался как знатный вельможа, принимающий подданных.