— … батюшка воевода! Гостомысл Твердятич!
Он обернулся. Снизу, от городца, рысил Нечай — меньшой из дружинных, весёлый балаболка, каких на заставе держат для духу.
— Батюшка, там это… старшой твой приехал! Милонег Гостомыслич! С мельницы средний тоже! Тебя во дворе дожидают!
Ну ещё бы не дожидали.
Гостомысл тронул коня вниз, к городцу, и по дороге позволил себе подумать о сыновьях.
Сыновей у него было трое.
Старший, Милонег, сидел на вотчине, что Гостомысл ему отписал, когда делил нажитое. Крепкий был парень когда-то, на меже стоял неплохо. Осел. За спокойные годы оброс двором, мёдами, брюхом и бабьей роднёй. Топор его, сколько старик знал, висел в клети под шубами.
Средний, Житобуд, взял мельницу с угодьями. Торговался, молол, богател, судился с помольцами, и в глазах его старик давно уже видал одну только цену всякой вещи. Третий, Твердило, — этого он отдал в люди. Серебром снарядил и свёл в гридь к самому Изяславу на волока. Ходил слух — служит справно, в десятниках. Этот был из троих самый воинский… из троих.
Из четверых — второй по силе.
Про четвёртого в доме Гостомысла не говорили. Ни он не говорил, ни челядь при нём не смела, а сыновья и подавно. Был четвёртый — и нет четвёртого. Куда съехал, где носит — старик не спрашивал ни одного проезжего ни разу.
А слушал — каждого.
Мать бы их помирила, но умерла, когда четвёртому было семь, — с тех пор в доме говорил только он, Гостомысл, а он говорить не умел. Умел служить. Вот и выслужил: три сына при добре — и тишина в доме, вот такая же, как эта весна.
У ворот городца он спешился, кинул повод Нечаю. Со двора уже шли навстречу оба — Милонег, грузный, в наспех надетой брони, что сходилась на нём с горем пополам, и Житобуд, сухой, в кольчужке доброй, но сидевшей на нём, как хомут на козе.
— Батюшка! — Милонег дышал, как после подъёма в гору. — Слыхал⁈ С нижней заставы прибегали — по Молгве флот идёт! Чёрный! Тот самый, батюшка, — с громом который! Вверх идёт, к нам!
— К нам ли, к Изяславу — то неведомо, — быстро сказал Житобуд. — Может, мимо пройдёт. Может, ему волока надобны, а не мы. Нам бы, батюшка, покуда добро в лес свезти, я телеги уже велел…
Гостомысл поглядел на них и сказал то, что говорил на этой меже всякой беде:
— Добро твоё лес не спасёт, коли межу не удержим. Ступайте оба к заставе. Брони подтяните.
И пошёл к вышке — слушать реку.
Гонец пришёл на другой день, к полудню, — и пришёл так, что старик всё понял раньше слов.
Конь встал у ворот весь в мыле, а Сбыслав с нижней заставы — мужик тёртый, двадцать вёсен на меже — сполз с седла и не сразу распрямился. Гнал, стало быть, от самой Молгвы без роздыху.
— Воевода… — Он вытер рот тылом ладони. — Вошли в Твердцу. Поутру вошли.
— Сколько?
— Корабль о двух мачтах, косые паруса — сроду таких не видал, против ветра идёт, как посуху. За ним лодьи с воинством. На лодьях гриди десятков семь, може восемь, окромя гребли. — Сбыслав перевёл дух. — А на Молгве, у самого устья, остался ихний большой, о двух горбах. Встал на плёсе и стоит. Это он, воевода. Тот, что громом бьёт. Горбы рогожей укрыты, а под рогожей…
— Видал я под рогожей. — Гостомысл не видал, но перебил, ведь у страха глаза велики, а ему сейчас нужны были не Сбыславовы страхи. — Идут ходко?
— К вечеру у среднего брода будут. Ране не поспеют — Твердца играет ещё.
К вечеру. Полдня сроку.
— Ступай поешь. Конь загнан — возьмёшь свежего.
Двор уже гудел. Весть влетела в городец раньше гонца — вести всегда так, — и по дворам голосили бабы, гремело железо, ревела скотина, которую вьючили. А через двор, оскальзываясь на грязи, к нему уже бежал сам хозяин.
Князь Борислав Судиславич. Пятый десяток, жидкая бородёнка, глаза навыкате. Его отец, старый Судислав, был воин — это при нём Гостомысл встал на межу. Сын пошёл не в отца. Всю жизнь просидел за стариковой засекой, как за печкой, собирал медовую дань, судил смердов — и искренне полагал, что это и есть княжение.
— Воевода!.. — Голос у князя был уже сорванный. — Гостомысл Твердятич, отец родной!.. Идут⁈ Ко мне идут⁈