— А ничего!
— Как ничего! Заперлись же!
— И чего⁈ Имеем право! Городец, чай!
— Так может, вам подсобить⁈ — заорал Гнус, давясь смехом. — Может, вам тын подпереть, чтоб страшнее⁈ Или осаду вам изладить по-людски, чтоб не зря запирались⁈ Мы мигом!
За тыном посовещались.
— Не надо осаду! — крикнули оттуда, и голос дал петуха. — Ты, это… вы плывите себе! Мы вас не трогаем!
— ОНИ НАС НЕ ТРОГАЮТ! — Бес лёг на планширь и стонал. — Кормчий, слыхал⁈ Ты плыви, они нас пощадили!..
Палуба ржала. За тыном стало тихо — той особой тишиной, в которой до людей доходит, как они выглядят. Потом засов лязгнул обратно, ворота приоткрылись, и к воде, красный, как варёный рак, вышел дядька, а за ним — мальчишка-князь. Юнец лет четырнадцати, белый, торжественный, в отцовой, не по плечам, броне. Следом скрипела телега с данью: меха, мёд, круги воска.
Я сошёл на берег с Волком и Бесом.
Мальчишка при виде нас вытянулся, как на смотру. А вперёд него — на полшага, незаметненько, бочком — выдвинулся мягкий мужичок с потными ручками, которые он всё мыл одна об другую, с глазками, что бегали по нам, как две мыши по амбару. Они считали, щупали, прикидывали. Кланялся он глубже князя и заговорил раньше князя:
— Милости просим, батюшка, милости… Мы люди тихие, мы завсегда…
— Я — князь Каменного ручья Вячко Судиславич! — Юнец сказал это звонко, заученно, глотая концы от страха. — Земля моя малая, обид никому не чиню! Прими дань, господин… господин князь, и не разоряй вотчину, отцами завещанную!
И поклонился. Броня громыхнула, шелом съехал на нос. Дядька подхватил.
— Судиславич, — сказал я. — Судислава Куньего сын?
— Племянник, батюшка, племянник, — влез дядька. — По младшему брату, ветвь наша худая, нам с Куньей речки сроду ничего не…
— Помолчи. Я с князем говорю.
Дядька захлопнулся, но глазки его работать не перестали. Мальчишка стоял ни жив ни мёртв: дядю его я убил, и он ждал, что род пойдут корчевать до последнего колена. Так тут заведено. Так его деды с чужими родами и поступали.
— Дань забери, — сказал я.
Вячко моргнул. Поглядел на телегу, на меня, снова на телегу.
— Не примешь?.. Худая, да? Мы соберём ещё, воск у нас добрый…
— Дань добрая. Слушай меня, князь. — Я говорил медленно, чтобы дошло до последнего слова. — Ты никому больше не платишь. Ни мне, ни Изяславу, ни соседям. Живи на земле, паши, торгуй, суди своих сам. Всё что твоё — твоё.
Мальчишка глядел и не верил. Честно, изо всех сил искал глазами ловушку — и не находил, и от этого пугался ещё больше.
— А что тогда тебе… господин?
— Не господин. Кормчий. — Я шагнул к нему ближе. Вблизи было видно, что губа у него закушена, на скуле цыпки, из-под отцова шелома вихор торчит. — А нужен мне от тебя, Вячко, порядок на твоей земле. Люди чтобы сыты, берег тих, на воде у твоей веси никто не озорует. Это твоя служба, княжья. Сдюжишь?
— Сдюжу, — сказал он и подбородок перестал дрожать.
— Верю. А теперь второе. — Я поднялся и повернулся к дядьке.
Тот аж присел под моим взглядом — и заулыбался, заулыбался всем мягким лицом, только глазки заметались вдвое быстрее.
— Тебя как звать?
— Нежилом, батюшка… я при князюшке пестуном, сироту, стало быть, пестую, дом веду, худое наше хозяйство…
— Вот и слушай, Нежил, пестун. — Я шагнул ближе, и улыбка его стала подтаивать. — Князь тут — он. Не ты. Воля, что я дал, — его воля, не твоя. И ежели на этой земле начнётся кривда — соседей щипать станут, людишек продавать, на реке пошаливать, а князь-де молод, не углядел… — я наклонился к самому его лицу, — то я приду и спрошу не с князя. С тебя спрошу, Нежил. И натяну тебе глаз на жопу.