C большой воды мы свернули в своё русло под вечер, и до Прорвы оставалось ещё грести да грести. Рукав принял нас тишиной, берега сошлись ближе. Лесные вытащили из-под банок свои котомки, приготовили мешки со своей долей добычи, и теперь сидели с ними в обнимку. Кряж разглядывал берега так, будто проверял, всё ли цело стояло без него.
Вдруг с поворота у горелой сосны свистнуло: два коротких, один длинный.
Я поглядел на берег. Ивняк стоял густой — хоть глаза сломай. И только когда свист повторился, из этого пустого ивняка поднялись трое. Среди них я узнал Сороку. Умеют, лешие.
Только умение умением, а место было не то. Лесные дозоры, насколько я помню, сидели у самой Прорвы. Досюда от их кручи — полдня ходу.
— Суши вёсла.
«Навь» покатилась тише. Сорока уже прыгнул в долблёнку, спрятанную тут же в осоке, а с борта его углядели:
— Сорока! Малой!
— Дядька Кряж! — Сорока чуть не перевернулся вместе с долблёнкой. — Живые! Все живые, я считал! А у нас Марфа двойню родила! А Жила на кабанов с рогатиной ходил, они ему огород перепахали, так он их гонять, а они его! До сих пор хромает!
— Кто, кабан?
— Жила!
Лесные заржали всем десятком. Долблёнка стукнулась о борт, Сорока перевалился к нам, и его затискали. Мужики с луками остались на берегу — стояли, улыбались в бороды, махали своим.
Я дал им поорать, а потом поймал Сороку за плечо.
— Малой. Вы отсюда с каких пор дозор держите?
Сорока разом сдулся.
— Пару дён, — сказал он, пряча глаза. — Дед велел посты выдвинуть. Тут мы, да на Горбатом песке ещё, да у сухой протоки.
— Отчего велел?
— Не велено сказывать. Дед сам скажет, он встретит… — Сорока помялся и поглядел на меня несчастными глазами. — Дядька Кормчий, ты только деду не говори, что я место наше показал. Мы ж таиться должны были и глядеть. А я как Кряжа увидал — ноги сами встали…
— Не скажу. Садись вон к Кряжу, рассказывай про кабанов.
Он ускакал на банки, и там снова загалдело, а я повёл «Навь» дальше и думал уже не о доме. Корч выдвинул посты на полдня от деревни. Старик, который три поколения прятал род так, что о нём на реке не знала ни одна живая душа, теперь рассадил лучников по дальним кустам. Таких перемен от хорошей жизни не делают.
До Прорвы догребали в сумерках. Гул её поднялся из-за поворота раньше самой воды, и молодые завертели головами, а когда открылись воронки и белая грива посреди русла, на банках стало тихо.
— Не пялься на середину, — буркнул Брага. — Середина для покойников. Наша дорога вдоль бережка идёт, смирная.
— Дык темнеет, дядька Брага…
— Ему, — Брага кивнул на корму, — темней воды не бывает. Сиди да греби помалу.
Я вёл лодью по смирной полосе под самым берегом. Дно шло под ладонью знакомое, как собственный двор. За Прорвой река отпустила, раздалась, и по левому борту поднялась круча.
Наверху горели огни.
Деревня высыпала на кручу вся. Отсюда они провожали Кряжев десяток в поход, отсюда теперь глядели, считали головы на борту, и бабий голос наверху первым сорвался на крик:
— Живы-ы-ы! Все десятеро, бабоньки!
И круча взвыла. Пока «Навь» подходила к отмели, вниз по тропе уже сыпался народ, и первым спускался Корч.
Он дошёл до кромки раньше всех и считал своих, да наших, пока мы подваливали.
Дальше началось такое, что хоть вёсла суши надолго. Кряжа сняли с борта и понесли — он отбивался и требовал поставить его наземь, потому что он при оружии и при чести. Хромой Жила обнимался со всеми подряд и каждому пересказывал про кабанов, и с каждым разом кабанов становилось больше. Наши тоже сошли, и лесные тискали их без разбору — за то, что вернули своих живыми.