Но Митрошин лениво и медлительно переставил какую-то фигуру и сказал:
— А ну глянь, чего получается.
В соседнем с Митрошиным ряду Задорожный, разложив на коленях, разбирал бумажки, вытащенные до карманчика записной книжки, просматривая и здоровой правой рукой аккуратно свертывая каждую и укладывая обратно. Подальше за ним кто-то писал письмо, склонив над тумбочкой бритую, отливающую синевой, голову. В углу на четырех кроватях, привалившись друг в другу, сидели и полулежали «ходячие» больные. Повязки у них были совсем легкие. Они слушали, как товарищ, делая паузы и меняя выражение подвижного лица, рассказывал «случай до своей жизни», и то и дело прерывали его громким хохотом. Ната уже знала, что, когда они будут проходить мимо, рассказчик примолкнет, все притихнут и проводят их глазами, потому что не все или, вернее, только небольшую часть того, что рассказывается по вечерам в этой группе, полагается слышать сестрам.
Так, действительно, и вышло, — только рассказчик кивнул и улыбнулся в сторону сестер.
— Пора ему на фронт, — сказала Виктория. — Геройский парень, а разболтался здорово.
— А ведь они забывают, что им было больно и тяжело, — сказала Ната. — Значит, может настать время, что они совсем забудут и боль и страдания?
— За себя легче забыть. Они забудут. Но мы, видевшие, какими их доставили к нам, не должны забыть, — и Виктория упрямо, сжала губы.
Потом быстро взглянула на сестру:
— Знаете что? Я бы хотела работать в тяжелой палате. Может быть, вам надо помогать? Я перейду к вам работать, хотите?
— У нас тяжело. Человек лежит, думает о смерти…
— Я думаю: человек лежит, и в нем иногда робкая, а чаще неугасимая вера: «Я буду жить». У меня отец помирал, все хотел жить. Я перейду к вам. Ладно?
В операционную Ната пришла уже совсем вечером. В ней было тихо, чисто и просторно, как в музее. Широкий полукруг окон открывал безграничный светлый простор вечереющего неба. Сейчас в нем, как уголь, подернутый пеплом облаков, горел закат.
У стола, на котором обычно раскладывались инструменты, сидела повязанная марлевой косыночкой сестра Зинаида Платоновна и чистила блестящие стальные скальпели. Вид у нее был уютный, домашний. На ее коленях было разостлано жесткое полотенце, которым она быстрыми и сильными движениями так протирала металл, что холодная сталь теплела в ее руках. На сдвинутом в сторону операционном столе стоял открытый никелированный барабан, и около него лежала груда сложенной целым куском марли.
Желая именно такой простой, женской, как бы домашней работы, Ната подошла к операционному столу и поискала, глазами ножницы. Она нащупала их под марлей и, став у стола, начала разрезать марлю на равные четыреугольные салфеточки — заготовка для стерилизации на завтра — и класть в барабан.
— Как ваш летчик себя чувствует? — спросила Зинаида Платоновна.
— Сегодня трудно ему. Но он страшно терпеливый. Такой сдержанный человек.
— Витюшку он мне напомнил, — вздохнула Зинаида Платоновна, — волновалась сегодня на операции, как за родного.
— Ну, раз Петр Александрович делает операцию, можно не волноваться.
— Нет, знаешь, мало ли что бывает.
— Сколько лет с ним работаете, а сомневаетесь. Правда, сколько лет вы его знаете?
— Двадцать семь лет.
— То есть, — Ната просчитала про себя, — с той войны еще? Четверть века работы.
— Да, но не все время работала с ним. Кончила курсы сестер и попала в лазарет, где он был главным хирургом. Был такой лазарет, прекрасно оборудованный, все сестры мечтали в него попасть. Разные высочайшие особы туда ездили: царские тетки, ну и вообще… Адмирал даже приезжал — такой пьяница с синим носом, я фамилию забыла.
— Воображаю, как у вас за ранеными ходили!
— Прекрасно ходили. Ты Петра Александровича знаешь. Можешь представить себе, чтобы у него раненый не был окружен необходимым уходом?
— Сейчас — нельзя, но ведь тогда он был молодой, не такой опытный врач… И время другое было, и отношение к людям.
— А вот послушай, какое отношение у него было. Ходила к нам в госпиталь одна сестра, чуть ли не княгиня какая-то. Приводит однажды на перевязку своего больного. Петр Александрович требует перекись водорода, а она найти не может. «Ха, — говорит он, — вы, я вижу, не це-ле-сообразно употребляете перепись водорода. Уверяю вас, для раненых она гораздо полезнее». А у нее волосы были крашенные и, наверное, как раз перекисью. У него глаз острый — заметил. Всегда он был такой. Он, бывало, так на этих дам кричал, ногами топал.
— А почему вы сказали, что не все время с ним работали? Он уезжал?
— Я уезжала. Решила, что на фронте буду полезнее, и собралась ехать сестрой в летучку. Петр Александрович мне сказал: «Ха! хотите сильных ощущений?» Я ответила насчет пользы. «Одинаково, — сказал он. — Можно спасти человека, умело наложив ему жгут сразу после ранения, и можно спасти его длительным уходом. Польза одинакова везде». Но я все-таки поехала. Попала я в то большое отступление от Варшавы. Много было разных случаев. Получали раненых, перевязывали, отправляли…
Однажды направили меня в полк на передовой перевязочный пункт. Вечером стали подносить раненых. Перевязочная в большой палатке. Молодой хирург перевязывает, делает необходимые операции. Помогает полковой фельдшер, пожилой уже, и я. Так к утру у нас стало посвободнее. Раненых отправили. Новых нет. Хирург наш пошел отдохнуть. Мы с фельдшером дежурим.