«Сколько я ни видал хирургов, — покуривает он и рассказывает, — нет ни одного такого, как пришлось мне встретить на фронте в японскую войну. Не забыть мне его никогда. Решительный, быстрый, в самых трудных условиях под обстрелом делает операцию и спасает человека. А молодой совсем был. Уж он не дал бы так много крови потерять солдату, как наш Николай Васильевич сегодня. Говорит: «Отпускай жгут полностью». А у него артерии не все перевязаны. Растяпа…» А речь шла об ампутации ноги выше колена: действительно, врач грубо ее сделал, неловко.
«Да и не спешил, — фельдшер продолжает, — он делать ампутацию. Старался в трудных фронтовых условиях спасти человеку руку или ногу. «Человеку надо жить и работать, на милости у нас не проживешь. У нас человек человеку — волк». Вот как он говорил… Нет другого такого, как он».
А я ему отвечаю: «Нет, есть и не хуже». И начала ему рассказывать про Петра Александровича. Но он плохо слушал. «Я вам, — говорит, — верю, но все-таки, если бы вы знали нашего…» А я опять: «Я считаю, что наш Петр Александрович…» Фельдшер мой насторожился: «Как вы назвали?» — «Петр Александрович». — «Так и мой, — говорит, — Петр Александрович». И оказалось — говорили мы про одного человека… Видишь, как пришлось…
Ната ничего не сказала и задумалась. Зинаида Платоновна встала и, сняв с колен полотенце, свернула его и стала укладывать чистые инструменты в шкафы так любовно и аккуратно, словно в музейные витрины.
9
Весенние ручейки всегда пересекали этот переулок наискось и подбивались к асфальтовому тротуару. Постепенно, год за годом, асфальт подмывался и обламывался, а тротуар делался все уже. И вот теперь от него осталась узкая полоса около дома, и, чтобы пройти по ней, надо прижиматься к самой стене.
Семен Иванович прошел около серого большого дома, задевая и шурша по стене рукавом своего военного плаща. В этой полосе асфальта было нечто привычное. По ней когда-то ему приходилось пробегать по нескольку раз в день. Но тогда полоса его была гораздо шире. Семен Иванович посмотрел на стену дома, разрезанного пополам круглым, каменным сводом ворот. Ворота были те самые…
К этим воротам они подъехали с отцом на санях. Вчера еще к деревне было нестерпимо светло от большого снега, белых берез и синего неба. В деревне, — тетка говорила, — было «заговенье», а в городе все было серое: талый снег, грязная дорога, и тут уже был «пост», похожий на темный свод гулких сырых ворот.
Эти переулки в Кожевниках он знал так хорошо, как только может знать мальчик двенадцати лет, отданный учеником к слесарную мастерскую и обязанный помнить, где живут заказчики, и разносить им запаянные керосинки, луженые самовары и кастрюли. Перед Семеном Ивановичем встал тогдашний Семен, плечистый, крепкий паренек, лицо в веснушках, красный загар, руки черные до локтя от въевшихся в кожу копоти, масла и керосина. Неотмываемые были руки, хоть дресвой их три! Он мерил широким своим шагом кожевниковские переулки, работал в мастерской, заваленной медным и жестяным хламом. Кривые бока примусов и самоваров, запах меди, кислоты, гари, каменного угля и газа окружали его.
Тогда был нэп, и в кустарных мастерских жизнь мальчиков не очень отличалась от той, что была до революции. Хозяин, правда, редко дрался, но считал всех своих учеников ворами и ругал их беспрестанно. В последний раз он, трясущийся и бледный, ударил Семена, когда тому было четырнадцать лет. Хозяин, маленький, чернобородый, подскакивал перед Семеном, совал в него кулаками, но не мог достать: Семен защищал себя вытянутой вперед рукой, сжатой в кулак, и кулак его был вдвое больше, чем у хозяина. Хозяин тогда вышел из себя, потому что Васька Лекарь, мальчик постарше Семена, открыл хитрый замок в хозяйском шкафу и железный сундучок-кассу и исчез с пятью сотнями рублей, оставив хозяину приятное убеждение, что он не ошибся в Васькиных способностях.
Васька был отпетый парень: этого можно было ждать от него так же, как наступления воскресенья после субботы. Ваську Семен долго помнил: как они тогда прощались и как Семен отказался с ним итти. Семен Иванович усмехнулся: он с детства любил решительных и дерзких людей, привязывался к ним, но сам на такое не отваживался.
Как это часто бывает, Семен долго не видел ничего примечательного в человеке, который был ближе к нему, чем все другие. Это был его собственный отец.
Вот тут у ворот и стоял тогда отец. Собирался уезжать обратно в деревню. Семен Иванович очень ясно увидел его перед собой. Небольшой человек, с худым, болезненным лицом, тоскливыми глазами. Глаза у него были хорошие: в них хранился теплый, ласковый свет для него — Семена. Значит, вот тут он и стоял… смотрел на сына и жалел его оставлять в городе, но все-таки оставил. Все говорили, что отец его «пьющий» и слабый человек. А вот слабым-то он не был. Нет. Все как будто слабое на вид, тонкая шея в морщинах, всегда стеснялся перед людьми, — а что-то знал лучшее для Семена, оставляя его в городе. Кроме Семена, у него никого не было, если не считать брата, у которого он жил. Он еще на прощанье протянул руку Семену…
Семен Иванович мысленно проследил за оставшимся на улице отцом: отец сел в сани, тронул лошадь и оглянулся на Семена. Потом он поехал… Лошаденка была дядина; наверное, такая масть и зовется сивой. К деревне отец подъехал поздно вечером. На улице пел песни: выпил по дороге… Так отец начал вспоминаться Семену Ивановичу, и он пошел по улице очень тихо, чтобы повспоминать еще.
Отец был родом из деревни Сьяновой, под Москвой, и после смерти деда не делился с братом. Он был хороший плотник и работал в имении генерала Рейнбота, недалеко от Сьянова, за Пахрой. Домой, где жили жена и сын, он ходил по субботам и на неделе. В памяти Семена Ивановича возникли теплые и яркие обрывки далеких впечатлений детства: крупные красные цветы на ситцевой занавеске, потрескивание дров в русской печи ранним туманным утром, стол, выскобленный ножом, теплый пуховый платок матери и она сама — очень смутно, издали. Отец как будто всегда был с дороги: открывается дверь, и он, веселый, смешливый, появляется на пороге, притопывает ногами, хватает Семена на руки, подкидывает к потолку и напевает: «Иван Кузьмич! Иван Кузьмич, ну полно — перестань!» И это очень смешно, а мать почему-то сердится и плачет. Потом в избе бывает много народа, шумят, ссорятся, иногда дерутся. Утром отец скучный, бледный и совсем не веселый. Иногда утром Семен его не видит: он уже ушел.
У отца всегда бывали припасены удочки. По воскресеньям он ходил на Пахру ловить рыбу и брал с собой сына. Когда мать Семена умерла, отец стал водить его в рейнботовский дом, и мальчик подбирал и сколачивал дощечки около верстака, на котором работал отец. Сам Рейнбот был толстый важный человек. Семен видел, как он подъезжал в коляске к дому. Когда оборвалась служба отца у Рейнбота, Семен не помнил. Помнил только, что правая рука у отца стала кривой, — отец упал с лесов во время ремонта дома и сломал руку. Теперь отец чаще сидел на Пахре, ловил рыбу, а возвращаясь домой, кричал, раскрыв окна:
— Казнокрады, сволочи! С одного вола три шкуры хотят взять. Кому воровать надо? Нам надо, а мы, извините, честь знаем. А ему мало именьев, мало домов, давай с солдата сапоги снимем, он и босой повоюет. — И, когда в избу приходили соседи, шумел: — Почитайте-ка газетку, как генералов-интендантов судят… У него на Урале леса богатейшие, управители сидят, а хозяина их под суд. Спр-ра-ведливый и милостивый суд… Он развертывал «Газету-копейку», по которой выучил Семена читать и где во весь лист был написан заголовок: «Процесс генерала Рейнбота». — Осудят? Держи карман! У них на ершей такая сеть, чтобы ерш в ячею ушел. Шемякин суд!
От частых выпивок у отца тряслись руки, плотничал он плохо — не мог приспособиться строгать левой рукой, а правая была неверна и слаба. Поэтому и на войну не попал. Брат его ходил, но вернулся через год контуженный: он все дергал головой, будто удивляясь чему-то.
Брат отца славился по деревне, как легкий на руку человек: у него роились пчелы, дети — шестеро — живы были все до единого. Он был один из тех хозяев, на которых в прежнее время приходилось по статистическим данным, собранным Владимиром Ильичом Лениным, двадцать семь пятьдесят вторых лошади, но был человек трудолюбивый, непьющий и после гражданской войны стал не плохо хозяйствовать.
В это время в Горках поселился Ленин.
Это Семен хорошо запомнил. Мимо Сьянова стали проезжать машины, которые особенно любил двоюродный брат и ровесник Семена Егор. Они с ним часто бегали по дороге в Горки и, случалось, прицеплялись сзади к грузовой машине.
Отец Семена в то время приладился кое-как работать сломанной и плохо сросшейся рукой. Односельчане несли ему всякую домашнюю поделку. Он был мастер на все руки: мог сшить хомут, починить сапоги, поправить часы. Когда в сьяновском кооперативе проворовался продавец и надо было спешно заменить его, отец поступил на время в кооператив. Тут проявилось одно его качество: суровая его, почти сумрачная честность расположила к нему людей, и так — день за днем — он и остался работать. Постепенно он стал нужным человеком, даже прямее он как-то стал, но всему мешали повторявшиеся время от времени его запои. Правда, сьяновцы не видели в этом большой беды и ссылались на пословицу: «Пьян да умен — два угодья в нем», тем более, что у продавца все было в чрезвычайном порядке, но отец Семена после запоя бывал мрачен и молчалив и не допускал никаких обсуждений и оправданий со стороны.
Семен с Егором часто ходили вместе ловить рыбу. И однажды мальчики встретили на Пахре незнакомого человека.
На Пахре Семен знал каждый изгиб берега. Знал, где хорошо ловится рыба ранним утром, когда отлетают от воды хлопья тумана, и по вечерам, когда успокаивается вода и на поверхности реки появляются круги там, где рыба хватает комаров и мошек. Летним утром мальчики подошли к заветному месту под высоким берегом и увидели, что оно занято.
Человек был широкий, плотный и сидел спиной к мальчикам на клетчатом одеяле, сбросив пиджак на траву. Волосы у него были седые, а кожа на затылке цвета обожженной глины резкой полосой отделялась от белой короткой шеи. Он держал в руках три бамбуковых коленца, сложил одно с другим, повернул, и получилось длинное тонкое, удилище. Семен толкнул Егора локтем, и они подошли ближе. И зеленая леска, и поплавок — точеный, гладенький, с гусиным пером, вставленным в него, — были нарядные и вроде как непригодные для настоящей рыбной ловли.
Человек ловко закинул леску в воду. Поплавок, стоя на одном месте, закланялся и побежал по воде, а прямо натянутая леска стала отдуваться, слабеть и легла на воду. Рыболов вытянул удочку и передвинул поплавок — сделал глубину крючка поменьше. Семен шагнул вперед, хрустнул сучком, и человек обернулся. Тяжелое мясистое лицо его не казалось старым. Он повелительно кивнул ребятам, что могло обозначать только одно: «Не шуметь!», и снова закинул удочку.
Когда рыбак вытянул одного за другим двух ершиков, а третий соскочил, блеснув в воздухе серебром, отлетел в траву и там стал биться и подпрыгивать, изгибаясь серпом, Семен кинулся и накрыл его рукой. Он зажал рыбку в кулак и подал рыбаку. Тот, не глядя, указал мальчику на двух других, спущенных на бечевке в воду. Семен, с трепетом человека, желающего оправдать доверие, старательно присоединил к двум ершам и третьего. Так составился негласный уговор: Семен помогал незнакомцу снимать рыбок, копал червей, ловил мух — и все это из-за самой замечательной и юной из человеческих способностей: удивляться новому и отводить ему важное место в своей жизни.
Надо сказать, человек попался интересный. Понимал кое-что в рыбной ловле и в этом особенном отношении мальчика, лишенном зависти к другому человеку. Он жил в доме с острой крышей и круглой террасой, на лесном участке, заросшем сосной, и был доктором. Он лечил самого Ленина.
Через неделю у Семена с доктором установились дружеские отношения. Доктор, приходя на берег Пахры, уже осматривался, где Семен, и даже подарил ему такую же бамбуковую удочку.
— Не надо мне, — покачал головой Семен.