А мертвые птицы падают с небес, принося с собой великий холод.
Ты жил в мире, где дорогостоящая улыбка – обязательный атрибут богатства. Где высокие каменные стены храма – обязательный атрибут вероисповедания. Где оттенок цвета манжет – обязательный атрибут вкуса. Вкус был кислый и медовый, яблочно-уксусный, горчащий в уголках губ.
Ты лежал, раскинув руки в оранжевых ноготках, и пытался задержать дыхание, чтобы стать похожим на мертвого ребенка. У тебя не было ни улыбки, ни стен, ни манжет. Только солнце цветов и идея смерти в солнечном свете.
Ты был абсурден, абстрактен, тернов, черен. Цветы не знали этого. Они касались ласковыми головками твоей кожи, покорно позволяли ложиться на свои тела и так усердно, так трогательно учили любить мир.
Весь мир белых сорочек в высоких стенах, где никто не хотел стать похожим на мертвого ребенка.
Мы едем сквозь ночную пустоту.
Я закрыл глаза и откинулся на сиденье, вздрагивая в такт звукам и мыслям. Ты сжимаешь расслабленными пальцами руль, управляя машиной. В салоне звучит песня.
Даже не зная языка, сразу становится ясно, что вокалист поет о зимней езде по заснеженной дороге, окутанной сном. Потому что никаких других песен или других смыслов песен сейчас просто не может существовать в этом медленном (трансовом или трассовом) движении из ниоткуда в никуда.
Мы едем сквозь ночь. Это не просто безлюдье, это полностью необитаемый абсолют. Пустота в квадрате или в кубе, пустота в салоне, пустота в баночках со светлячками. Мы едем сквозь пустоту.
Возможно, именно эта пустота могла бы перечеркнуть все накопившиеся между нами обиды, вдохнуть в неуверенно вздымающиеся ребра ту ночь, в которой можно раствориться, исчезнуть, сливаясь в единый снежный и звездный ком.
Но машина останавливается. Ты выходишь, плотно закрывая за собой дверь. Отстраненно улыбаешься. По твоей улыбке я понимаю, что опоздал.
Давай остановимся на этом, чтобы не сделать хуже.
Давай замрем у самой поверхности, чтобы не стать хуже.
Давай остановимся на обложках книг, на размере шрифтов. Давай остановимся на разноцветных фантиках от конфет, на чашечках из-под кофе. Давай остановимся на куртках и перчатках, на списках покупок, на фильтрах сигарет. Давай останавливаться, давай жить, путешествуя бесконечным автостопом.
Так, останавливаясь на любом пороге, мы входим в каждый дом поодиночке. В этот момент ремни и нити между нами провисают, в комнатах чувств воцаряется пустота, а из отражений в зеркалах выходят дамы и кавалеры, кентавры и людоеды, поэты и художники.
Одиночество дает бал.
Спи со мной.
От грома звякают стекляшки, из которых сделаны наши прозрачные тела – две эти изысканные вазы. Мы собираем в них цветы мгновений и ощущений. Стебли лоснятся, ломаются, по пальцам течет сок травы. Молнии озаряют хрусталь изнутри.
Спи со мной. В вазах нас ядовитая белладонна и алые маки, голубой лен и подвижные гелиотропы. Все цветы смяты, на листьях выступают капельки пота, воздух душен и желт. Спи со мной.
Спи со мной, пока каждый цветок не умрет в вазе.
Пока каждый выдох не опустошит грудь.
Пока я не вознесусь с тобой к зениту цветущих садов.
Со страшным (долгим, долгим) звоном вазы разбиваются друг о друга. Внутри и снаружи не остается ничего.
Только крики и звезды.
Это чувство, которое бывает в детстве. Когда произошло СОБЫТИЕ. Из тех важных детских событий: Петьке купили щенка, и он приносил его в школу! Васька упал и сломал ногу, и его месяц не будет в школе! А ты уже вернулся из школы домой, где бабушка готовит ужин, лениво ворочая по сковороде лопаткой. Захлебываешься ей: «А Пе-е-етька-а-а…» Бабушка, не глядя в твою сторону, шелестит: «Подожди, ты штаны школьные переодел?» Отвечаешь: «Да, ну да же!» – торопишь время, событие распирает изнутри, перехватывает горло. Почти кричишь: «А Ва-а-аська-а-а…» Бабушка, все так же меланхолично помешивая что-то на сковороде, леденит слова: «Подожди секунду, а ты штаны повесил или на пол бросил? А то помнутся, в чем завтра в школу пойдешь?» Да повесил я, повесил! А Васька, а Петька! Щенок! Гипс! Бабушка остается в той же спокойной тишине: «Да, щенок… У него не было щенка?» Да как же так? Как же? Я же тебе рассказывал, как он о нем мечтал! Вот тут стоял – на этой самой кухне и тараторил, тараторил! Ты же слушала? Слышала? Слышала ли…