У Гаврилы, как у зверя, была чуйка. Он знал, где надо нажать, где власть показать — а где надо поддержать, штоф водки поставить или за свой счёт чьей-то жене доктора пригласить. Гавриле мерещилось, что однажды его придут убивать. Он в это свято верил. Он жил с этой мыслью, но её не боялся. Она придавала его пьянству какую-то дополнительную остроту.
Но в Семёне ничего этого не было. Семён любил читать книжки и слушать сказки. Странно, но, пожалуй, даже банально было, что у такого отца родился такой сын. Семёна рабочие любили какой-то жалостливой любовью, угадав, что он такое. Мать не знала, и отец не знал, а рабочие всё понимали. Родители всегда всё понимают последними.
Семён любил рабочих тоже — как он равно любил всех людей. Любовь его была детская, бездеятельная, неспособная на подвиг и на реальное служение. Но и рабочие, и Семён — все знали, что если бы он завтра встал над заводом — то его бы через день или два сместили, несмотря ни на какую жалость. Рабочие видели в нём юродивого, божьего человека, — и не стали бы его обижать при этом. Сместили бы мягко, надеясь, что он не поймёт, что произошло.
Завод был кирпичный. Это значило, что на заводе делались кирпичи.
Доподлинно неизвестно, кто и когда придумал кирпичи. Все учёные мира сходились на том, что изобретение очень древнее. Возможно, речи ещё не было, а кирпич уже был. Кирпич, особенно старый, хорош тем, что в него можно что-то положить, замешать, спрятать. Наружность кирпича проста, чего нельзя сказать о его сути. В кирпич можно замешать солому, тогда он обретёт имя. В кирпич можно насыпать мраморную крошку, известняк или мелкопротёртые ракушки, тогда он станет твёрдым. Кирпич можно обжечь в печи, тогда он обретёт стойкость. В самый важный, самый первый кирпич можно, в конце концов, добавить немного своей крови. Тогда здание, возведённое на нём, устоит и уцелеет. Это будет уловкой — вместо того, чтобы приносить в жертву агнца или девушку — всего лишь капнуть немного собственной крови.
Важной частью кирпича было клеймо. Клейма тоже бывали разные.
Гаврила Фёдорович подошёл к выбору клейма ответственно. Перебрав клейма круглые и клейма треугольные, он остановился на клейме, которое немногословно и с достоинством гласило «КОСТИНЪ». Каждый кирпич был проштампован его фамилией, и, когда он это видел, ему становилось хорошо и спокойно. Кирпичи успокаивали его, говорили: «Мы тебя переживем, но имя твоё не будет забыто. Из твоих кирпичей будут построены больницы, соборы и доходные дома. Когда-нибудь, лет через сто, кто-то заново будет покрывать их штукатуркой и увидит твою фамилию. Быть может, у тебя бестолковый сын, и, кажется, другого, толкового, не будет, но будем мы — и мы простоим дольше, чем будешь жить ты, и дольше, чем будет жить твой бестолковый сын».
Гаврила Фёдорович гладил кирпичи по рыжим бокам, словно крепких гнедых лошадей.
Ещё одной вещи, кроме кирпичей, суждено было пережить и Гаврилу, и его сына. Это была латунная трость с набалдашником в виде ладони, пальцы которой были сложены в фигу. Трость была элегантная и насмешливая, и иногда драчливый, сердитый Гаврила вместо ответа поднимал и тряс ею. Сначала она нужна была ему только для форса, но потом он действительно начал прихрамывать и попробовал ходить с ней: и оказалось, что как трость она неудобна. Сложенные костяшки латунных пальцев больно впивались в живую руку. Гаврила трость забросил, как некогда забросил рубашки: и её после смерти отца на память забрал Семён.
Отец злился. Ему не нравилось, что его единственный сын — вот такой. Он думал, что из сына выйдет толк, а толка не выходило. Он думал, что его сын — уж его-то сын! — будет весёлый и злой. А сын был печальный и добрый. Гаврила не хотел винить себя, а хотел винить Наталью. Но Наталья тоже не была ни печальной, ни доброй. Наталья была гордой и умной, но в Семёне этого ничего не было. Ни деды, ни бабки — тоже такими не были.
Винить было некого.
Гаврила недолго старался: все его усилия шли насмарку. Он говорил Семёну передать рабочим то и это. Семён передавал слово в слово, но при этом был часто неправильно понят. Когда отец давал сыну поручение, сын работал исполнительно, внимательно и тщательно. Но как только всплывал хоть один вопрос, который не был обговорён заранее и Семёну приходилось выбирать самому, он выбирал всегда неправильно.
Боль от потери детей не сильно терзала Гаврилу. Когда Наталья теряла очередного, он просто пожимал плечами. Гаврила видел в этом промысел Божий и простую судьбу. Он считал себя здоровым и был рад, что гибнут его дети, а не он. Потерю детей он пережить мог, а потерю себя — нет.
Но теперь, когда его единственный выросший сын вдруг оказался таким неспособным, малахольным — призраки нерождённых начали терзать Гаврилу. Почему выжил — этот? Почему не выжили — те? Среди тех, должно быть, были один или два, способные удачно управиться с заводом — и может быть, даже был один, который был способен на этом разбогатеть.
В конце концов, убедившись, что от сына нет никакого толка, Гаврила решил, как он окончит реальное, отослать его в учение.
Глава 3
Семёну стало пятнадцать лет.
Было лето. Мать послала его к тётке через поле и лес. Он должен был помочь им в поле, пожить с ними неделю, потому что зять захворал. Семён знал дорогу. Он ей, бывало, ходил. Ещё чаще — ездил. Но сегодня лошадь взять было неоткуда, да и бессмысленно из-за одного Семёна. Так что он пошёл.
Он шёл по дороге из жёлтой пыли, по раскидистому полю, и казалось ему, что душа его парит над этой дорогой и всем этим полем, что она очень широка и высока. Душа была прозрачна и легка. Она могла растягиваться в бесконечное пространство и заполнять собой всё. Душа могла сжиматься так, чтобы проходить игольное ушко. Ни то ни другое не составляло для неё труда. Семён жил в Твери, в Российской империи, империя была широка, и душа тоже была широка: души должны были покрывать пространства, осваивать, переваривать и подчинять себе бездны.
Душа была и так широка, но сейчас, в поле, и вовсе развернулась. Семёну было радостно идти по дороге. Он чувствовал, как отзываются его ноги на предстоящий долгий путь, как его молодое и горячее тело готово к бегу.
Он был один — а ведь он любил быть один и думать только свои мысли, а не чужие. Семён был далёк от мнения, что чужие мысли проще, чем его. Но когда их мысли выходили на поверхность, они, как ангелы, спускающиеся с неба, постепенно теряли сияние и мощь и становились прозрачными и очень простыми, и даже иногда запачканными. Мысли самого Семёна вели себя так же, и то, что он мог сказать, было бледной тенью того, что он мог подумать. Поэтому он больше любил думать, чем говорить.
Он шёл по жёлтой пыльной дороге, и дорога была бесконечной. Она начиналась откуда-то с незапамятных времён и опутывала весь мир, и нельзя было ей найти начала, и не было ей конца. Она была проложена естественно, то есть очень разумно и просто, но возле холма пересекалась с другой и делала резкий поворот.
Душа Семёна, видящая всё с высоты, почему-то отказывалась туда смотреть. Как будто там был какой-то туман. Душа испугалась и нырнула обратно в тело. Семён подошёл ближе, ещё не видя, но предчувствуя что-то очень страшное. Он увидел людей, нескольких мужиков, нет, мужчин… И там женщина, лежала женщина…
Это всё не происходило.
Нет.
Это было не по-настоящему.
Нет.
Этого не было.
Нет.
Странное дело — племянник добрался до дома только к вечеру. Калитку уже шли запирать, как вдруг увидели Семёна, стоящего на улице. Он никуда не шёл, вообще не двигался ни туда ни сюда, просто стоял и смотрел в пустоту. Тётка заподозрила неладное, выбежала на улицу, схватила его за рукав и потащила с собой в избу. Семён шёл послушно, охотно, но молча и как-то неловко.