Этим же вечером я играла мсьё де Навайя. Всё ведь возможно, не так ли? (Если нельзя, но очень хочется — то можно.)
Этому бедному «Горбуну» не повезло с нами. Помню, как на другом представлении, когда свирепствовал сильный грипп, нас послали искать коллег в популярный театр (более популярный, чем наш, этим всё сказано), и мы сыграли «Горбуна» без двух или трёх сокращённых ролей, а также на две или три роли были приглашены совершенно неизвестные никому (включая и нас) актёры.
— Ах! Монсеньор! — воскликнула с порога цыганка Флор, бросаясь к ногам знатного человека, которого ей никто не представил, и который процедил сквозь зубы:
— Это не я, другой, напротив.
Нисколько не расстроившись, Флор поднялась, пересекла сцену и бросилась к ногам другого, что играл принца Гонзага, но не особо утруждал себя правдоподобием, и смело возопила снова:
— Ах! Монсеньор!
Я же, под видом пажа из пролога, вернулась на сцену для урегулирования ситуации с сокращёнными ролями, но я должна была ограничиваться лишь насколько возможно более краткими ответными репликами. Собеседник отсутствующего персонажа появлялся, опирался на моё плечо и играл диалог примерно так:
— Ты говорил мне, малыш, что вице-канцлер Д'Аржансон сказал тебе, что... — (и т.д., и т.п.) — Ну, я бы ответил ему... — (и т.д., и т.п.) — Что, если бы он возразил мне... — (и т.д., и т.п.).
Когда сцена заканчивалась, он говорил:
— Ну, иди, малыш, — и я отходила поодаль.
В этот момент изменник появлялся со стороны сада, подхватывал меня под руку:
— Скажи-ка, дитя моё, разве мой дражайший кузен не говорил тебе, что… (и т.д.) — Ты ему возразишь, что я... (и т.д., и т.п.).
При третьем моём появлении в качестве дежурного собеседника публика заволновалась и я определённо пошла ко дну. Не знаю, зачем я говорю, что «Горбуну» не могло повезти с нами, ни одной драме не могло повезти.
Вы прекрасно знаете, что безудержный смех, этот благодетельный и мучительный смех, перед которым никто не в силах устоять, всегда проявляется наиболее ярко во время официальной церемонии или визита соболезнования.
Именно в силу этого принципа неприятности со смехом на сцене, катастрофические, разрушительные, обычно обходят стороной водевили, но обрушиваются как саранча на пьесы драматические и мелодраматические.
Я не знаю, знакомы ли вы со словами «соберись» или «задвинь», «накати», «взбодрись» — это очень вульгарные выражения, которыми сопровождаются смешки, ироничные возгласы, которыми публика приветствует жалких и нелепых актёров. Что ж, именно в драмах мы чаще всего терпим провал!
Первый приступ неукротимого смеха на сцене у меня случился под матрасом, а освистали первый раз меня на тексте мсьё д'Эннери[16].
Вот почему «Отверженные» («Les Misérables») и «Две сиротки» («Les Deux Orphelines») остаются в моём сердце двумя довольно жизнерадостными произведениями.
Рис. 12 Сиротка
«Отверженные» были поставлены довольно небрежно. Козетта оказалась десятилетним мальчишкой, мускулистым и дерзким, Тенардье влачили жалкое существование в убогой, но уютной гостиной, а присяжные, предвосхищая прогресс феминизма, состояли в основном из женщин. Служанка епископа (роль, которую мне доверили), её сестра и отвратительная Тенардье с непокрытой головой, естественно, оказались в зале суда в качестве присяжных и хором восклицали «Ах!», когда это требовалось.
Наша Фантина была актрисой «по найму», явившаяся в тот день худая и расстроенная, говорила искусственно низким голосом, подходящим для александринского стиха.
Она плохо знала роль своего умирающего персонажа. Я же, с книжкой в руке, находилась под её кроватью и лежала на животе головой под самой её головой, закрытая свисавшим краем простыни. Она бормотала какие-то прощальные слова, потом вытянула шею, словно горгулья. Я шептала ей душераздирающие фразы, она приподнималась, потерянная, произносила их погребальным голосом и снова падала.
Мы бы благополучно добрались до конца, если бы Сестра Симплисия оставалась у моих ног, но, к несчастью, она прошла передо мной и предстала во всей красе. Сестра Симплисия (которой едва исполнилось восемнадцать лет), в последний момент не нашла свой монашеский наряд, и в меру наших возможностей сымпровизировала монашеское облачение. Краем уха я слышала об этом, не более того. Но когда я её увидела в образе кроткой монашенки, метущую землю моей чёрной юбкой, развевающейся за ней... и в капюшоне городского полицейского[17]... я принялась смеяться как идиотка, опрокинула хлипкое ложе и оказалась расплющенной между матрасом и полом, носом в книге и Фантиной на спине. Бедная Фантина, слышала лишь несвязное хихиканье вместо текста, и боясь задушить меня, практически сразу умерла, занавес упал.
В нашей компании «Две сиротки» пережили немало несчастий! Помимо потери родителей, эти бедные девочки испытывали унижение, суетясь среди других статистов перед скудными светильниками, просили милостыню перед церковью, представлявшую собой лишь дверь, куда входили верующие, которые были всего лишь солдатами (нужны были в другой сцене, где проходит караул), были притесняемы голодранцами, имеющими вид приличных людей и доверяли свою честь благородным людям, выглядевшим как жестянщики.
В «Двух сиротках» я играла Жюли. В этой пьесе не обошлось и без статистов, не так ли? Так Жюли и есть статистка, которая ещё и говорит. Пять реплик во второй сцене и пять в пятой. Я умудрилась запутаться в этих пяти предложениях (не во всех)!
Во второй сцене мы видим (хотелось бы видеть) галантную оргию на фоне безумия конца XVIII века.
А вот как наш патрон представлял себе эту оргию:
Перед декорацией (изначально, без сомнения, от феерии), на которой были изображены попугаи, гирлянды цветов, но прежде всего ряды попугаев, группы, стаи попугаев, стоял стол из плохо обработанного белого дерева, покрытого позолотой. На столе — фруктовый вазон с тремя запылившимися апельсинами из папье-маше, канделябр из того же материала, что и стол, на нём были зажжены две свечи, пламя которых трепетало на сквозняке, а сами они стремительно оплывали.
[16] Adolphe Philippe d'Ennery, 1811-1899, французский писатель и драматург, его произведения ставились и в России.
[17] «Капюшон городского сержанта» («Le capuchon de sergent de ville») — символический элемент униформы бывших парижских полицейских XIX века, который прочно закрепился в истории французской полиции и в общественном сознании.