— В качестве компенсации за невыполнение изъявленного желания меня уполномочивают, — он возвел глаза к колокольчику, — сообщить о задачах отделения «А» касательно вашего будущего. Извольте выслушать. Я буду краток, хотя и вынужден начать издалека. Итак... В основе всего лежит равновесие. Оно есть фундамент любых проявлений не только человеческой жизни, но даже существования Канцелярии Сильных Мира Сего. Тем более это касается взаимодействия Канцелярии и людей. До поры до времени это равновесие поддерживалось естественным порядком, однако с некоторых пор кривая страданий рода человеческого неуклонно поползла вверх, и возникла угроза установленному миропорядку. Дабы отвести ее, директор Канцелярии с санкции Сильных Мира Сею принял решение. Теперь внимание! — Демон пыхнул трубкой. — Было создано отделение «А», коему вменили в обязанность реализовать проект «Агасфер», а именно: отобрать несколько тысяч душ, наиболее притягательных для всякого рода несчастий, и следить за тем, чтобы они привлекали несчастья не только свои, но и чужие. Таким образом предполагается оттянуть страдания от основной душевой массы. Путь отобранных для проекта душ предопределен — это путь изгоев. С каждым новым телом их страдания усиливаются, и так продолжится до тех пор, пока в них не сосредоточится вся земная юдоль. Тогда эти души будут навсегда изолированы, разумеется, вместе с юдолью. По терминологии, принятой в отделении «А», они — нелепые мученики. Россия с точки зрения появления нелепых мучеников весьма перспективная страна, а русские поэты самый что ни на есть благодатный материал. Как верно подмечено Кюхельбекером:
Душа Кюхельбекера издала сдавленный звук.
— Вы поняли правильно. — Демон сочувственно вздохнул. — Вы из числа упомянутых душ, так сказать, профессиональная неудачница. Помните, как над вами, над вашими светлыми чувствами, смеялись в лицее? Как Кюхельбекер топился в пруду? Как рухнули планы его зарубежной поездки? Как он получил пулю от Похвиснева? Как едва ли не случайно, а вместе с тем предопределенно оказался за две недели до мятежа в числе заговорщиков и чуть не совершил смертоубийство? Но не случись осечка у его пистолета, порази он тогда великого князя — висеть бы ему на виселице рядом с Рылеевым. Но в этом случае он сразу перекочевал бы из неудачников в герои. Вот вам объяснение той странной осечки. А потом нашего вмешательства уже не требовалось. Лишь однажды Кюхельбекер обеспокоил своего куратора Финкеля, когда сочинил поэму «Агасфер». Уж очень точно отобразил он разрушение Иерусалима и гибель Рима, будто память о прежних воплощениях у вас не исчезла. Но нет — мы проверили, оказалось случайное совпадение. Кюхельбекера несло к предписанному итогу, словно шар, пущенный рукой хорошего бильярдиста. А итог лучше всего описан им самим:
— И что же у меня впереди? — спросила душа Кюхельбекера.
— Новая жизнь в человеческой ипостаси. Вас будут звать душой Велимира Хлебникова или душой Осипа Мандельштама — этот вопрос не решен. Но для вас сие не играет роли, ибо вы забудете, чьей душой были прежде, как забывали это не раз. Сострадаю, но таково предписание. Изменить ничего нельзя. Утешайтесь тем, что, принимая на себя удар, вы и ваши товарищи по несчастью спасаете равновесие. Благородная миссия! Все в восхищении, все склоняются перед вашей жертвой, и в конечном итоге получается так, что вы и есть настоящие герои, только незримые, не видимые никому. Слава вам!
В непоказном воодушевлении демон выбросил вперед руку и не удержал трубку, которая по дуге полетела в стену, вошла в нее, как в воду, с бульканьем и пропала. Одинокая прядь на макушке демона распрямилась, словно повторяя движение руки, но тут же опала и свесилась на плечо.
— Когда же мне будет дадено новое обличье? — Душа Кюхельбекера, словно наперекор происходящему, все в больших подробностях повторяла форму своего последнего тела.
— Для вас это произойдет через несколько минут. А в мире людей то же время может растянуться на годы. Кстати! — встрепенулся демон, делая глубокую затяжку — трубка каким-то образом опять оказалась у него в руках. — Ваше право на исполнение любого желания остается. Я хочу сказать: любого из тех, что не противоречат Книге Судеб.
— Могу ли я видеть Пушкина, Дельвига, Грибоедова?
— Вы имеете в виду их души? — уточнил демон ласково. — Они вас ждут, мы предполагали такую просьбу. — Он хлопнул в ладоши и велел вошедшему полицейскому: — Пригласите вольноотпущенную душу Пушкина Александра Сергеевича, вольноотпущенную душу Грибоедова Александра Сергеевича, пребывающую на покое душу Дельвига Антона Антоновича.
И чтобы не мешать долгожданной встрече, деликатно ушел в стену. Лишь облако табачного дыма осталось витать по кабинету — проникающее всюду, приторно-сладкое, удушливое...
МАНУСКРИПТ
1848 г. Осип Сенковский
День начался обычным порядком, и к завтраку Осип Иванович Сенковский вышел как всегда аккуратно, волосок к волоску, причесан, чисто выбрит и неброско, но со вкусом и по последней моде одет. Ел он тоже аккуратно, не быстро и не медленно, имея ненарочитую рассеянность во взоре, но не теряя при этом утонченности манер. Завтрак Осипа Ивановича и его жены Аделаиды Александровны был английский, состоящий из овсянки, сваренного всмятку яйца, сливочного масла и поджаренных хлебцев. Осип Иванович покончил с овсянкой, срезал специальным ножичком верхушку яйца, устроенного на особой подставке, намазал тонким слоем на хлебец масло и неторопливо выскоблил яйцо серебряной ложечкой с витой чуть удлиненной ручкой. Потом взглянул на жену, продолжавшую возить ложкой по тарелке, улыбнулся и сказал:
— Адель, милая, если хочешь увидеть свою повесть напечатанной в скорейшем будущем, ты должна отпустить меня.
Жена улыбнулась:
— А кофе?
— Прикажи подать мне в кабинет.
— Да, да, иди конечно. Не жди меня... — Аделаида Александровна медленно погрузила ложку в овсянку.
Странная история: когда срок их семейной жизни подобрался к третьему десятку, жене вздумалось заняться сочинительством. Сенковский, мягкий в домашних делах, сразу поставить ее на место не решился, а потом уж оказалось поздно. С тех пор каждый его рабочий день начинался с рукописей Аделаиды Александровны. Осип Иванович методично, строка за строкой, вычеркивал написанное женой и ровным почерком надписывал сверху вычеркнутого свое. Вечерами проделанная работа выставлялась на суд Аделаиды Александровны, и она всякий раз восхищалась не только чистотой собственного слога, но и — отдадим ей справедливость — точностью, с какой муж угадал ее невысказанные мысли. В эти минуты она подсаживалась к Осипу Ивановичу вплотную, брала за руку и начинала говорить что-то о родстве душ, и не было в его жизни моментов противнее.
Дело в том, что Осип Иванович не любил жену — не любил никогда, и в особенности двадцать лет назад накануне свадьбы. Сейчас женитьба на Аделаиде Александровне представлялась ему ужасной нелепицей. У разорившегося банкира Ралля было две дочери, и Сенковского угораздило влюбиться в старшую; та была замужем, чувств к нему не питала, но пожелала, чтобы он навсегда остался неподалеку и для того женился на младшей сестре. Осип Иванович именно так и поступил, а почему поступил именно так, а не иначе, объяснить не мог до сих пор — ложная романтичность совершенного поступка никак не соответствовала его сухой натуре. Старшая сестра вскоре умерла, а младшую он, несмотря на все усилия, полюбить не сумел и хуже того почти возненавидел. Из-за этой нелюбви он постоянно чувствовал себя перед женой виноватым и старался выполнять малейшие ее прихоти.
Работа над текстами сочинений Аделаиды Александровны была своеобразной епитимьей, наложенной им на себя, — очередной и уж Бог весть какой по счету. Сенковский едва касался взглядом жениных строк, тут же надписывал свой вариант и, пока двигалась рука, как будто предоставленная сама себе, успевал прочесть и переиначить следующий абзац. При этом он умудрялся думать о своем.
Аделаида Александровна писала по-французски, это ничуть не тормозило его работу, но иногда приводило к укорительным казусам. Забывшись, Сенковский переходил на турецкий, итальянский или немецкий — он был полиглот и равным образом говорил, читал и писал на девяти языках, не считая родного польского и ставшего родным русского, а кроме того, в разной степени знал еще полтора десятка языков. Эти казусы с невольным переводом ее сочинений на турецко-итальянскую смесь вызывали дополнительное восхищение Аделаиды Александровны, которая считала мужа умнейшим человеком в России и не стеснялась сообщать это по любому поводу — кто еще в стране был способен так блистать в ученом собрании, без натуги перескакивая в разговоре с арабского на испанский, с испанского на персидский, а с персидского на благородную латынь, записи для души делать на экзотическом коптском, а кроме того, быть редактором и соиздателем самого читаемого журнала и самым читаемым писателем с разными ликами, скрытыми под многочисленными псевдонимами.
Литературные заслуги мужа Аделаида Александровна с недавних пор вспоминала в последнюю очередь, ибо в глубине души полагала, что своими сочинениями почти сравнялась с ним в писательской ипостаси. Осип Иванович то и дело хвалил ее повести, и как раз поэтому она свои похвалы ему по литературной части придерживала, боясь, что получится, как в басне Крылова про кукушку и петуха.
Сенковский успел переписать три страницы, когда слуга принес на подносе кофейник, сахарницу и сливки в кувшинчике. Осип Иванович отпустил слугу, взял хрупкую на ощупь, едва ли не прозрачную чашечку из купленного прошедшей весной саксонского сервиза, повертел перед глазами, вернул обратно на блюдце и, высоко подняв кофейник, тонкой струей налил кофе. Подождал, пока улягутся пузырьки, положил в чашку ложку сахара, помешал, потом добавил еще пол-ложки, снова помешал и подлил самую малость сливок. Поднял чашку к глазам, посмотрел, каков кофе на свет, и поднес наконец ко рту. Но в тот момент, когда он уже приготовился сделать глоток, в животе громко заурчало. Осип Иванович, поставил чашку обратно на блюдце и прислушался к своему организму.
Ничего, однако, более не произошло. Он выдержал паузу и потянулся к чашечке. Но тут заурчало еще настойчивее. Осип Иванович пожал плечами и опять сосредоточится на происходящем в животе. Там определенно что-то было не в порядке, будто он съел какую-то нездоровую пищу или объелся сырого гороха. Но нездоровой пищи он не ел уже почти тридцать лет, с тех пор как первый раз побывал на арабском Востоке и прожил несколько месяцев в бедной маронитской обители, где обычной едой была варенная в деревянном масле чечевица, а что до гороха, то его Сенковский последний раз грыз мальчишкой, в родовом поместье матери, близ Вильны, в котором родился и вырос.
Он все-таки глотнул кофе, выбрался из кресла и прошелся по кабинету. В животе начиналась форменная буря. Настроение безнадежно портилось. Сказать по правде, Сенковский уже который день с трудом сдерживал раздражение, и разыгравшийся живот был лишь поводом хорошенько разозлиться. Как-то неожиданно, слишком вдруг, обнаружилась угроза остаться не у дел. В двадцать два года он стал профессором Петербургского университета и получил в свои руки сразу две кафедры — арабского и турецкого языков. Тут Адель в своих рассказах безусловно права: не существовало тогда в России, да и поныне нет, равного ему знатока арабского. Да что в России — он столь овладел арабским произношением, схожим со звоном заключенного в человеческой груди серебряного колокольчика, что аравитяне не верили в его славянское происхождение и называли ибн-эль-арабом — сыном араба. И вот теперь, после двадцати пяти лет блестящего — это не он выдумал, это всеобщее мнение! — да, да, блестящего преподавания с профессурой пришлось расстаться.
Но беда не приходит одна. Последние два-три года месяц за месяцем теряло позиции его любимое детище — «Библиотека для чтения» или, если угодно вспомнить полное название, «Библиотека для чтения, журнал словесности, наук, художеств, новостей и мод». Пока еще журнал читали, для посторонних падение его популярности было малозаметно, но Сенковский чувствовал, что вот-вот случится провал, однако поделать уже ничего не мог. Понемногу, тихой сапой, его оттирали от руководства журналом — навязанный в соредакторы Старчевский бесцеремонно вмешивался в то, что он сам вынашивал годами. У Сенковского опускались руки, он неожиданно понял, что не может и не хочет бороться, и продолжал исполнять редакторские обязанности больше по инерции, нежели по желанию. Его слава еще гремела, с ним еще спорили и приклеивали ему прозвища вроде «Мефистофеля русской журналистики», а у самого Мефистофеля уже напрочь исчезла воля к борьбе. Горько, чрезвычайно горько было сознавать все это.
Словно наперекор судьбе, назло журчащему животу Сенковский одним махом опрокинул в себя кофе, сел за стол и стал быстро писать в дневнике: «Я перебрал в памяти все, что сделал до сих пор, и вижу, что после меня не останется решительно ничего. Я так дурно распорядился моею жизнью, моими способностями и ничего не сделал для прочности своей славы. Что останется после моей смерти? — множество работ, разбросанных, едва начатых, неоконченных, которые я предпринимал всегда с намерением связать их все вместе, придать им большее развитие, сделать из них произведения прочные и замечательные. Успех, который имели все эти наброски, все эти пустяки, нисколько не ослепляет меня; я знаю лучше, тем кто бы то ни было, что они не имеют настоящей цены. Высокое понятие, которое они дали о моих способностях, — тяжесть, подавляющая меня, ибо я опасаюсь, что смерть настигнет меня прежде, чем я все-таки сумею доказать моим согражданам свое право на всеобщее уважение. Если я не сумею выйти из моего несчастного положения, я дам одержать надо мною верх всем тем моим врагам, которые теперь унижают мое дарование из зависти. И тогда — пройдет лет десять, память о моих трудах изгладится, и обо мне останется только одно смутное предание...»
Далее писать не стало сил. Его скрутила боль, он приложил руки к животу, вдавил ладонь в солнечное сплетение и тут же сорвался с места и еле добежал до нужника. Было что-то несусветно издевательское в сочетают высоких опасений о несбыточности своего предназначения и банального поноса. Он всегда был не прочь позубоскалить, ради хорошей шутки никого никогда не щадил, и вот какую шутку выкинули с ним! Осип Иванович вышел из нужника, но не успел дойти до кабинета, как новый позыв вернул его обратно, и так повторилось несколько раз. Сидя на толчке, он вспомнил только что написанное и поразился тому, сколь эти слова похожи на сказанное им когда-то давно, после смерти Пушкина: «Жаль Пушкина, растратил талант по пустякам, в желчь ушел». Весьма похоже, достаточно свою фамилию вставить.
Слава Пушкина тогда, казалось, шла к закату, а его собственная поднималась и грозила занять собою изрядную часть литературного небосклона. Кого читали в восемьсот тридцатых годах? В поэзии всех перебивал Бенедиктов, в драме Кукольник, а в прозе Загоскин с «Милославским» и «Рославлевым», Булгарин с «Иваном Выжигиным», Александр Бестужев, скрывший авторство своих повестей под псевдонимом Марлинский, и он, Сенковский, сиречь барон Брамбеус. Но ни Загоскин, ни Булгарин соперниками не были, а Бестужев сгинул в кавказской ссылке, и представлялось, что вскоре пьедестал останется за ним безраздельно.