Тут я заорал. Волк припал на зад, а лошадь как зафыркала, взбрыкнулась, да и ударила его задними копытами. Волк завизжал. А тут я еще закричал что есть духу, засвистел, заулюлюкал, и волк кинулся наутек.
Волк удрал, но лошадь моя сама была хуже всякого зверя. Она храпела, лягалась и ни за что не давалась в руки. Уж как я ее ни называл, и ласкал, и ругал, и честью просил, и клял последними словами.... Битый час я с нею возился. Потом кое-как успокоил, распутал, но она все озиралась по сторонам, все вздрагивала. С трудом вспрыгнул я на нее, и она мигом донесла меня до дому. А сама вся в мыле, топчется и глазом поводит.
Да и сам я с перепугу, верно, хорош был.
Вместо благодарности получил я от хозяина две хорошие оплеухи. Изругали меня порядком. Забрался я к себе в сарай, подкоротил маятник у ходиков, которые меня подвели, и еще раз продул, прочистил механизм, повесил часы над головой.
И вот я сплю. Тикают ходики, и снится мне, что на добром сером коне в яблоках прискакал я в свою деревню и лошадь эта моя, моя собственная, на задние ноги приседает, передними копытами переступает, хвост держит на отлете. Пляшет конь посреди улицы, а вся деревня сбежалась и дивится: «Ай да Ванька, ай да Гудов! Гляди, какого коня заработал!»
Часто мне снился этот серый в яблоках жеребец. Это была мечта моя, тесная сиротская дума: выйти в люди, купить лошадь и непременно серую, какая была у одного из состоятельных мужиков нашей деревни, и на серой этой лошади примчаться в Дебри, где меня считали промеж себя чудаком, хотя и давали мне навивать кнуты и чинить ходики.
ГЛАВА III
КРАСНЫЕ И БЕЛЫЕ
Темно, как в чаще лесной, было тогда у меня в голове. От заезжих людей слышал я, что земля велика и будто бы даже кругла и стоят на ней большие города, где столько людей, сколько звезд в небе.
Мне не верилось. Земля мне казалась большой, нескончаемо большой, но пустынной. Такой представлялась она мне, когда я должен был, отправляясь на работу, на пастуший промысел, пройти на своих на двоих сперва сорок пять километров от Дебрей до Сухиничей, а потом — двадцать пять километров от Суходрева до Подосинок, где встречали меня, приветливо мыча, знакомые мои коровы.
Грамотные люди говорили, будто все, что имеется на земле, записано в книгах и кто прочтет эти книги, тот узнает все на свете. Но читать я не умел.
В Дебрях у нас была школа. По тем временам она считалась большой. В ней были две классные комнаты, и в каждой комнате сидело по два класса. Занимались так: учительница одному классу задает урок, и, пока этот класс сидит учит, она с другим занимается.
Мне шел десятый год, когда я в первый раз, вернувшись из Подосинок, записался в школу. Проходил три дня. Вдруг учительница объявляет: дров нет, общество не заготовило, учиться нельзя. Надо, чтобы ребята сами дрова достали.
Собрались мы всей школой и пошли в лес добывать дрова. Поблизости от школы была березовая рощица. Владел ею наш поп. Вот я возьми да и предложи:
— Чего итти далече-то? Давайте нарубаем тут дровец, в поповой роще. Не убудет его!
Деревенские наши ребята поддержали меня. Но с ними стали спорить два парня — сыновья дебревского кулака Зарецкого. У него была большая лавка, чайная, маслобойня, промышлял он и лесом. Одна из дочерей Зарецкого была учительницей в школе. Заспорили с нами братья Зарецкие:
— Не смейте в поповский лес лазить!
Отпихивают нас на дорогу, замахиваются кулаками. Кончилось тем, что задрались мы с ними. Хотя и были они парни здоровые, но отлупили мы их крепко и запаслись поповскими дровами.
Попало мне после за поповскую рощицу!
Зарецкие нашептали обо мне своей сестре-учительнице. Та перво-наперво посадила меня в холодный сарай. Просидел я в нем голодный целый день. На другой день в школу явился поп.
Поп у нас был огромный, плечистый и басовитый. Завопил он на меня, как говорится, гласом велиим, ухватил за ухо, да и выволок на середину класса. Посмотрел на меня сверху вниз и щелкнул в лоб, да так щелкнул, что я на ногах не устоял, повалился. Поп меня поднял и тут же при всем классе стал бить линейкой по руке.
Сперва рука у меня покраснела, потом вздулась, стала сизой, а притихший класс смотрел на эту расправу и молчал. Я тоже не издал ни звука, только слезы лились из глаз да зубы у меня скрипели от боли и обиды.
Вот и вся наука, которая запомнилась мне в школе. Не мог я простить попу, учительнице и ее толстобоким братцам эту науку. Старался пакостить где только мог. Сыпались на меня наказания и злые слова. Да и пожаловаться было некому. Кто будет выслушивать обиды сопливого сироты? Только в конюшне вечером терпеливо выслушивали мои жалобы мухортые, гнедые, пегие коняги. Всю свою обиду на людей открывал я перед саврасками. Лошади сочувственно покачивали головами и, мне казалось, понимали меня. Им тоже жилось несладко. И в такие минуты я бы уже не испугался, а только обрадовался, если бы какая-нибудь кобыла оглянулась на меня и сказала сочувственно: «То-то, друг... вот как вашему брату живется. Эх-хе-хе...»
Да и некогда было учиться. Очень много работы было по хозяйству: за скотиной ходить, в лес ездить, во дворе убирать, лошадей гонять на току, пеленать детей, утирать их вечно мокрые носы.
Когда мне было одиннадцать лет, загремела по России, дошла и до нашей деревни весть о том, что народ, мол, отказал царю от места. И впервые услышал я тогда трудное слово «революция». А через лето пришли демобилизованные солдаты, собрали всю бедноту нашего села и рассказали, что свершилась еще одна революция, самая главная и последняя, и теперь всем кулакам, богачам и попам крышка, теперь начинается сытая жизнь для бедняков и батраков.
Я всегда верил солдатам. Солдаты много видели, далеко ходили. Они даже со смертью встречались, значит и жизнь понимали. И действительно: сбежал помещик из соседней усадьбы. Да и братья Зарецкие как-то попритихли. Мужики рубили попову рощу совершенно открыто. Да, видно, что-то повернулось в жизни, но что именно произошло, я еще понять не мог.
В те годы я пошел батрачить в Тульскую губернию. Я работал там два года близ станции Горбачи. Работал я у одного крестьянина. Семья была небольшая — муж, жена и полугодовалая девочка. Но работы было много. Я и пахал, и бороновал, и навоз носил, а стемнеет — гонял лошадей в ночное. У хозяина было две лошади, но из-за двух лошадей ездить в ночное нет смысла, и хозяин брал лошадей у соседей. До десяти лошадей набирал он, и я гонял их в ночное. Соседи платили хозяину. Но я за это ничего не получал.
А после ночного приедешь — дома работа ждет. Если хозяин с женой уехали, мне надо и с ребенком возиться: поить, кормить, спать укладывать.
В 1919 году я работал у богатого крестьянина, кулака. У него было много батраков, не я один. Народ был все темный, но все-таки услышал я от них, что разделилась наша страна на красных и белых. Красные — это те, которые за бедных, а белые — это вроде Зарецких, только постарше и с ружьями. Так я себе представлял.
В те дни Деникин подходил к Орлу и Красная армия отступала. Я видел, шли через деревню усталые люди в серых шинелях, с красными звездами на фуражках и папахах. Красноармейцы — называли их. Это и были красные. И, когда проходили они по улице, грязные и оборванные, хозяин мой выходил и, почесывая под бородой шею, приговаривал:
— Побежали, побежали воины голозадые, наподдали вам жару! Так и надо, хорошее дело.