На дворе стоял ноябрь. Снег еще не лег окончательно, лишь припорашивал землю по утрам тонкой, как сахарная пудра, крупой, которая к обеду превращалась в серую слякоть. Но земля уже промерзала. Она звенела под сапогами, как пустая бочка, и этот звук напоминал, что зима не просто близко. Она уже здесь, дышит в затылок ледяным ветром с Уральского хребта.
В мастерской, впрочем, сезонов не существовало. Здесь царил вечный июль, пахнущий окалиной и горячим маслом. Горн ревел, как разбуженный с похмелья дракон, выплевывая языки пламени, а воздух был таким густым от напряжения, что его можно было резать ножом и мазать на хлеб вместо масла. Хотя, боюсь, вкус у такого бутерброда был бы горьким — вкус пережженного железа и несбывшихся надежд.
Мы бились над форсункой.
Это маленькая, подленькая деталь размером с палец, но от нее зависело все. Если топливный насос — это сердце, толкающее кровь, то форсунка — это легкие, распыляющие эту кровь в живительный туман. Без нее дизель — просто груда дорогого чугуна.
Мирон Черепанов стоял у токарного станка, сгорбившись над резцом, словно ювелир над императорской короной.
— Волос влево — расстрел, волос вправо — каторга, — пробормотал он себе под нос, не отрывая взгляда от вращающейся заготовки.
Он точил иглу. Запорную иглу, которая должна запирать отверстие распылителя с герметичностью банковского сейфа и открываться только тогда, когда давление топлива превысит силу пружины.
Принцип был прост, как мычание: игла сидит в седле, пружина давит сверху. Насос дает давление. Как только сила давления солярки на конус иглы становится больше силы пружины, игла подскакивает вверх. Пружина сжимается. Открывается щель. Топливо вылетает в камеру сгорания. Давление падает — пружина тут же захлопывает иглу обратно.
В теории — песня. На практике — адская пляска с бубном.
— Готово, что ли? — спросил Ефим, заглядывая сыну через плечо.
— Погоди, батя. Не дыши.
Мирон остановил станок. Аккуратно, пинцетом (который мы конфисковали у Раевского из его «химического набора»), снял крохотную стальную иголочку.
Кончик у нее был коническим. Идеальный конус. Мирон доводил его вручную, на оселке, с маслом и той самой алмазной пылью, остатки которой мы берегли пуще глаза. Если угол конуса не совпадет с углом седла хотя бы на полградуса — форсунка будет «ссать». Простите за мой французский, но в механике другого термина для этого явления нет. Она будет капать, лить струей, но не распылять. А капли в дизеле — это смерть. Они не сгорят, они смоют масло со стенок цилиндра, и поршень задерет так, что придется выбрасывать весь блок.
— Давай корпус, — скомандовал Мирон.
Я протянул ему корпус форсунки. Массивный стальной стакан, в дне которого я, проклиная все на свете и сломав три сверла, просверлил четыре микроскопических отверстия. Сверла мне делал старый часовщик в Екатеринбурге, немец по фамилии краузе. Он смотрел на меня как на идиота, когда я заказывал сверла чуть толще человеческого волоса, но деньги взял. И сделал.
Мирон опустил иглу в корпус. Она вошла мягко, без стука.
— Теперь пружина, — он повернулся к Архипу.
Кузнец стоял у верстака, мрачный, как туча. Перед ним лежала горка пружин. Разных: длинных, коротких, блестящих и матовых.
— Какую брать, Архип? — спросил я. — Ту, что вчера делали?
Архип взял одну пружину, сжал её в кулаке. Разжал. Пружина осталась слегка согнутой.
— Говно, — констатировал он с той прямотой, за которую я его и ценил. — Садится.
В этом была наша главная беда. Пружина. Мы делали их из нашей лучшей тигельной стали с марганцем. Канули в масле, отпускали на горне. Они получались упругими и звонкими. Но стоило сжать их раз десять-двадцать под хорошей нагрузкой — и все. Металл «уставал». Пружина становилась короче, теряла жесткость.
А в дизеле форсунка должна срабатывать сотни раз в минуту. Миллионы раз за ресурс.
— Что с термообработкой? — спросил я, чувствуя, как начинает дергаться веко.
— Андрей Петрович, я уже и так, и эдак, — Архип развел огромными ручищами. — Если калить жестко — она хрупкая, лопается как стекло на втором сжатии. Если отпустить сильнее — мягкая, как пластилин, форму не держит. Нету середины. Либо кол, либо мочало.
Мы уперлись в металловедение. В тупик.
Ефим Черепанов, старый лис, который до этого молча сидел в углу и курил свою трубку, вдруг кашлянул.
— А ежели… — начал он, выпуская колечко дыма в потолок.
Все повернулись к нему. Ефим редко говорил попусту.
— Что ежели, Ефим?