— А кто сейчас вместо Сако?
— Хачик, — сказали ему.
— Хачик заплатит, — ответил Гево.
Ходит Гево, считая свои шаги. Досчитает до двенадцати, затем делает небольшое усилие, словно перепрыгивает через яму, и, вместо того чтобы сказать тринадцать, говорит: «Никогда!». Сказав: «Никогда!», Гево облегчённо переводит дыхание и начинает счёт сначала, с одного. Гево считает от одного до «никогда». И делает это Гево для того, чтобы — не дай бог! — дорога его жизни не оборвалась. Дорога может оборваться на тринадцатом шаге. Гево знает об этом.
— Никогда! Никогда! — говорит Гево и ходит, ходит по этой удивительной земле, отсчитывая свои шаги от одного до «никогда».
Преуспевающий поэт Мурад приволок однажды в милицию Сероба, поэта непризнанного, человека чудаковатого. Волосы у Мурада были мокрые, слипшиеся. Оказалось, что Сероб целую неделю выслеживал Мурада, а выследив, разбил об его голову яйцо, которое специально для этой цели носил в кармане.
На вопрос милиционера, зачем он это сделал, Сероб ответил:
— Я почувствовал, что Мурад сам хочет разбить яйцо о мою голову, поэтому я опередил его.
— Как же ты это мог почувствовать?
— Почувствовал, — настаивал Сероб.
— Как, объясни, как ты почувствовал?
И в этот самый миг пострадавший Мурад достал из кармана яйцо и на глазах у милиционера разбил его о голову Сероба…
Милиционер долго потом рассказывал эту историю, рассказывая, жаловался, что ему трудно работать в районе, где живут поэты.
Пожилой человек много лет пишет плохие стихи, считает себя поэтом. Жалуется, что его не замечают:
— В продолжение тридцати лет нахожусь в центре невнимания.
Парадоксальное явление — ведь при полном невнимании со стороны читателя к его стихам, к нему самому, он тем не менее тридцать лет печатается, ходит на собрания, выступает, требует, добивается и жалуется, жалуется, жалуется. И всё для того, чтобы быть в центре, пусть в центре невнимания, но в центре.
Два мальчика шести-семи лет только познакомились, но не успели ещё поговорить, представиться друг другу — их угостили арбузом. Мальчики набросились на арбуз и быстро, быстро съели его. Тот из мальчиков, который ел быстрее другого, довольный собой и миром, в котором растут такие красные, с поблёскивающими чёрными семечками арбузы, гордо вскинул голову и сказал:
— Мой папа врач!
Мальчик, который ел арбуз не так стремительно, догадался, что сын врача хочет подчеркнуть своё превосходство над ним. Давясь и выплёвывая семечки, он мгновенно среагировал на выпад.
— Известный или неизвестный? — спросил он.
Этот мальчик знал, что врачи, как и писатели, бывают известными и неизвестными.
Приехал я в большой восточный город оппонировать диссертанту. По-восточному торжественно встречала меня многочисленная родня докторанта. Прямо с вокзала пригласили на обед. Неудобно, говорят, ждут.
На обеде во главе стола сидел важный-преважный тамада. Первым делом представили меня тамаде.
— Познакомьтесь, первый оппонент, учёный с мировым именем.
Обрадовался я, приосанился. Оценили, думаю, наконец.
Стали представлять тамаду:
— Познакомьтесь, директор нашего института, учёный с мировым именем.
Так за обедом мы и познакомились: я, учёный с мировым именем, и он, учёный с мировым именем.
Приходил в Союз писателей сельский учитель из Арташата. Принёс букет чудесных роз из своего сада и папку плохих стихотворений из ящика своего письменного стола. Интересуется, нельзя ли стихи напечатать.
Я ему говорю: