— Понимаешь, свояк… Это сочинение на подозрения меня навело. Вроде бы в смысле грамматики все верно. Ошибок нет, запятые на месте. Стоп, говорю себе, тут что-то не так. Иду к родителям пацана, и оказывается, у них и в помине нет целинников! Никто трактористом не работает! Так разве можно писать неправду? Лгать? В таком возрасте? Нельзя! Кто же из него вырастет, а? Я и влепил ему двойку.
— …Нет условий, свояк. Вот однажды я с одной… Эта, как ее, физику у нас преподает… А-а, Гуль-Сарваръямал! Ну, идем мы через реку. Лед тонкий, понимаешь, трещит. Что? Любовница? Т-с-с! Когда жена рядом, не задавай такого глупого вопроса. Ну и язык у тебя. Слов не держит, это я знаю… Дома жене черт знает что наговоришь… Потом? А, что потом, известно. Лед тонкий, а у Гуль-Сарваръямал груди велики… Понимаешь… Лед трещит, а ей хоть бы что. Хохочет, заливается…
— Ну, давай еще по махонькой. Ха! Ух ты, крепкая, стерва! А условий нет. Впереди — парты, сзади — доска, дети не слушаются. А в район — сигналы, будто бы Кызмитдинов… Понимаешь, свояк. Ты в министерстве бываешь, не ляпни чего лишнего. Я это говорю тебе, потому что ты мой свояк. Ну, своячок, как там моя свояченица поживает?
Перевод А. Козлова.
ПОЧЕМУ ЛЕВ ТОЛСТОЙ ПИСАЛ МНОГО?
Два писателя сидят за столиком в одном заведении и беседуют о проблемах литературы.
— Послушай, дорогой, — говорит тот, что с дискантом. — Чего ты по мелочам разбрасываешься? Рассказиками да повестями балуешься. Написал бы что-нибудь эдакое… Эпохальное.
— Что поделаешь, старина, — отвечает баритоном другой. — Время! Время сковывает…
— Да-а-а… Время — деньги, дружище…
— А вот почему Лев Толстой писал много? У него что, в сутках по сорок восемь часов было?
— Э-э-э, не чета он нам, старина. Время Лев ценил. Вот хотя бы на то внимание обрати, что он не брился. А мы? Чуть глаза протер — и за бритву. Ты засекал, сколько на бритье времени уходит? Целых полчаса. Тридцать минут!
— Да-а-а… Над этим стоит задуматься. Если бы Лев Толстой брился ежедневно, возможно бы и написал столько же, сколько и мы. А?
Оба писателя вперились друг в друга, будто бы открыли великую тайну, распахнувшую перед ними блестящее будущее. Достав авторучки, со скоростью ЭВМ подсчитали время, которое так безжалостно отнимает у них бритье за месяц, год, за тридцать и даже за пятьдесят лет. Это была колоссальная сумма!
— Вот тебе и полчаса, — глухо сказал дискант. — Уловил?
— Уловил, — сказал баритон. — Значит, бритье украло у нас не только «Войну и мир», но и повесть «Хаджи-Мурат»?! О, боже…
— Хотя у Толстого других забот не было. Пиши, да пиши, — сказал дискант. — Это тоже учесть надо.
— Э, нет, браток, — возразил баритон. Он тоже женат был. Так же боролся с женой за личную свободу. Даже на охоту ходил, пахал, причем, босиком. Из колодца на санках воду возил. Рассказики для детей пописывал. Воевал даже. И не забудь: никаких там домов творчества в то время не было! И творческих командировок не было! А ведь писал, бедняга…
Под тяжестью доводов дискант окончательно сник. Только и уронил:
— Баста! С этого дня не бреемся.
Они расплатились с официанткой, встали из-за стола и, горько сожалея о потерянном на бритье времени, отправились на стадион смотреть очередной футбольный матч.
Перевод А. Козлова.
КАХАРИЯ-ХАНУМ
Сижу я на садовой скамейке и размышляю. Фамилия моя, думаю, Бесяншин. Спиртного в рот не беру, не курю, с женщинами скромен. Короче, нравственно чист, как горный хрусталь. Что обо мне говорить? Нечего. А вот о моей жене есть что.
Во-первых, Кахария-ханум красива. Даже чрезмерно. Во-вторых, любить умеет, как Джульетта. Любит, позабыв все на свете. Вот этими двумя качествами природа в избытке наградила Кахарию-ханум. Конечно, не подумайте, что я склонен к хвастовству и преувеличениям. Нет, я же говорю: Кахария-ханум — писаная красавица. Но красота ее ни грамма не прибавила к моим радостям, к моим горестям. Да, любить она способна самозабвенно… Очень любит мою зарплату, а также премии. Полна желания, чтобы я их почаще приносил. Ну, а если задержка с ними случается, Кахария-ханум мрачнеет, как осеннее небо, теряет все слова для меня и начинает понимать, как она несчастна и какой же я тиран, и до чего же исковеркал ее молодую, цветущую жизнь…
В такие моменты, желая ее успокоить, я говорю:
— Кахария! Ведь нас только двое. Ты да я! Я да ты! Ну разве мало нам трехсот рублей чистоганом? А квартальные премии ты в счет не берешь?
И как скажу ей так, потом каюсь неделю. Воспламеняется моя Кахария-ханум с такой катастрофической силой, что ни одна пожарная команда не сможет залить огня ее гнева.
Тогда, аргументируя свою мысль, я говорю:
— Милая Кахария! Наши соседи и на полторы сотни не бедствуют. И живут лучше нас. Кроме близнецов, еще мать с отцом содержат. И не жалуются.
Тут уж Кахария-ханум изображает из себя ядерный взрыв. Хоть в погребе отсиживайся, пока идет реакция распада ее мыслей на каленые ядра слов.