– Дай ей что-нибудь сверх платы!
– Если б я мог добраться до телефона!
Однако такая возможность у него отсутствовала, и Дик капитулировал. За пятьдесят франков, возросших до ста, поскольку ему не терпелось избавиться от Огюстины как можно скорее, она сдала свою крепость, прикрыв отступление громовыми гранатами наподобие «Salaud!»[135]. Удалилась же она, только когда за ее вещами приехал племянник. Не без опасений ожидая его неподалеку от кухни, Дик услышал хлопок пробки, но махнул на него рукой. Больше никакого шума не было, после появления сразу рассыпавшегося в извинениях племянника Огюстина весело, по-компанейски простилась с Диком и, подняв лицо к окну Николь, воскликнула: «All revoir, Madame! Bonne chance!»[136]
Дайверы поехали в Ниццу и пообедали bouillabaisse (это такое блюдо из морских окуней и мелких омаров, тушенных с изрядным количеством шафрана) и бутылкой холодного шабли. Дик сказал, что ему жаль Огюстину.
– Мне вот ни капельки, – ответила Николь.
– А мне жаль – хоть я и не прочь спустить ее с нашего обрыва.
В последнее время они решались заводить разговор лишь в редких случаях, да и нужные слова неизменно приходили к ним с опозданием, ко времени, когда достучаться друг до друга обоим было трудно. Но сегодняшний бунт Огюстины пробудил обоих от спячки, а жар и холод пряной похлебки и подмороженного шабли заставили их разговориться.
– Так больше продолжаться не может, – сказала Николь. – Или может, как по-твоему?
Дик спорить с нею не стал, и она, испуганная этим, прибавила:
– Временами я думаю, что виновата во всем сама, что это я погубила тебя.
– Так я, выходит, уже погиб? – приятным тоном осведомился Дик.
– Я не о том. Но раньше ты стремился что-то создать, а сейчас, похоже, довольствуешься разрушением.
Николь страшновато было критиковать его в выражениях столь общих, однако продолжавшееся молчание мужа страшило ее еще сильнее. Она догадывалась: что-то происходит за этим молчанием, за жестким взглядом синих глаз, за почти неестественным интересом к детям. Ее удивляли нехарактерные прежде для Дика гневные вспышки, – он вдруг начинал развивать длинный свиток презрительных выпадов, направленных против какого-то человека, народа, класса, образа жизни, образа мыслей. Казалось, в душе его рассказывает сама себя некая непредсказуемая история, о содержании которой она, Николь, может лишь догадываться – в те мгновения, когда фрагменты этой истории прорываются наружу.
– В конце концов, чем радует тебя такая жизнь? – спросила она.
– Сознанием того, что ты становишься с каждым днем все сильнее. Что твоя болезнь следует закону убывающих рецидивов.
Голос мужа словно доносился до нее издали, как будто они разговаривали о чем-то, их не касающемся, отвлеченном, и Николь испуганно вскрикнула: «Дик!» – и рука ее рванулась через стол к его руке. Дик же рефлекторно отдернул свою и добавил:
– Но нам следует думать о многом, не правда ли? Обо всем сразу, не только о тебе.
Он накрыл ее ладонь своей и прежним его приятным голосом заговорщика, жаждущего удовольствий, озорства, выгоды и наслаждения, спросил:
– Видишь вон ту посудину?
На мелких волнах залива мирно покачивалась моторная яхта Т. Ф. Голдинга, всегда, казалось, готовая к романтическому плаванью, не имеющему ничего общего с действительными ее перемещениями.
– Давай подплывем к ней и спросим у людей на борту, как им живется. Выясним, счастливы ли они.
– Мы же его почти не знаем, – возразила Николь.
– Он приглашал нас. К тому же его знает Бэйби – она за него едва замуж не вышла, ведь так было дело?
Когда они отошли в наемном баркасе от берега, начало смеркаться, и на снастях «Маржи» стали одна за другой вспыхивать лампочки. Уже у самой яхты к Николь снова вернулись сомнения:
– У него вечеринка…
– Всего лишь радио работает, – высказал предположение Дик.
Их словно ждали – огромный беловолосый мужчина в белом костюме, вглядевшись в них с палубы, воскликнул:
– Уж не Дайверы ли пожаловали?
– Эй, на «Марже», трап давай!
Баркас подошел к трапу, они начали подниматься, Голдинг нагнулся, протянул Николь руку.
[135] Сволочь! (фр.)
[136] До свидания, мадам! Всего хорошего! (фр.)