Предисловие к первому изданию (1921)
Упоминать о том, что не только книги, но и обороты речи имеют свою судьбу, было бы банально, если бы под этим мы имели в виду только изменения, происходящие с течением времени, желая дать запоздалый прогноз или составить философско-исторический гороскоп, объясняющий «как случилось то, что случилось». Но интерес предлагаемой работы состоит не в этом, скорее, в ней сделана попытка проследить систематические взаимосвязи, и задача ее столь трудна именно потому, что исследованию подлежит центральное понятие теории конституции и государства, которое, если на него вообще обращали внимание, рассматривалось крайне поверхностно и оставалось размытым на границе различных областей (политической истории, политики, как ее понимал Рошер, общей теории государства), в другом же отношении стало политическим лозунгом, столь туманным, что его необычайная популярность понятна в той же мере, что и нежелание правоведов рассуждать о нем. В 1793 г. один якобинец жаловался: «On parle sans cesse de dictature» (все беспрестанно говорят о диктатуре). Эти разговоры не прекратились и до сего дня, и было бы, пожалуй, занятно составить полный перечень многочисленных конкретных и абстрактных субъектов реальной или чаемой диктатуры. Но это мало чем послужило бы осмыслению понятия диктатуры и только еще раз наглядно продемонстрировало бы всеобщую неразбериху. Хотя, поскольку понятие диктатуры уже известно из других контекстов, уже здесь можно показать, какие существенные для понимания сути дела моменты встречаются в политическом языке, благодаря чему сбивающая с толку многозначность этого лозунга получает предварительную, не только чисто терминологическую ориентацию и становится возможным сослаться на его взаимосвязь с другими понятиями общей теории государства и права.
В буржуазной политической литературе, которая вплоть до 1917 г., по-видимому, просто игнорировала понятие диктатуры пролетариата, политический смысл этого слова лучше всего может быть охарактеризован тем, что оно прежде всего означает личное господство одного человека, однако необходимым образом связано с двумя другими представлениями, во-первых, с представлением о том, что такое господство покоится на все равно каким способом достигаемом или вынуждаемом согласии народа, и, во-вторых, о том, что диктатор пользуется сильно централизованным аппаратом управления, который нужен для удержания и осуществления власти в современном государстве. Для этой точки зрения прототипом современного диктатора является Наполеон I. Чтобы не выхватывать из необозримого множества политических трудов первое попавшееся высказывание, в качестве образца будем использовать выражение, которое Бодли употребляет в своей книге о Франции (London, 1898). Там это слово (dictatorship) встречается часто, оно даже включено в предметный указатель, но стоит обратить внимание уже на то, с какими понятиями оно в этом указателе соединяется: диктатура = авторитарное правление = цезаризм = бонапартизм и даже = буланжизм. Гамбетта стремился к «диктатуре», его политическая деятельность была «потенциальным цезаризмом» (II, 409). Наполеон I был «военным диктатором» (I, 259). Но диктатурой именуется и всякая сильная исполнительная власть с централизованной системой правления и автократическим руководством (I, 80), а в конце концов, всякое выдвижение вперед личности того или иного президента, «личное правление» (personal rule) в наиболее широком смысле оказывается достаточным, чтобы его рассматривать в качестве диктатуры (I, 297 ff.). Было бы глупо проявлять излишнюю педантичность и жестко связывать политическое сочинение, которое к тому же богато хорошо продуманными и меткими наблюдениями, с каким-то одним выражением, тем более с таким как слово «диктатура», которое в силу этимологии (когда диктатором может быть назван каждый, кто что-либо «диктует») приобретает ничем не ограниченное значение. Но на деле связь личного господства, демократии и централизованности, несмотря на оппортунистическую терминологию, утверждается всюду, с той лишь оговоркой, что, когда упор делается на централизованный характер аппарата правления, момент личного господства зачастую отступает на второй план, поскольку оно представляет собой лишь само собой (по техническим причинам) возникающую автократическую вершину централизованной системы. Так получает объяснение весь странный ряд «диктаторов» XIX в.: Наполеон I и Наполеон III, Бисмарк, Тьер, Гамбетта, Дизраэли и даже Пий IX. В немецкой политической литературе поучительным свидетельством о таких политических взглядах является работа Бруно Бауэра «Романтический империализм Дизраэли и социалистический империализм Бисмарка» (1882). Им соответствует и то, как, например, у Острогорского в современной демократии партийный вождь, в чьих руках находится власть над централизованной партийной машиной, весьма корректно называется диктатором, или как в североамериканской политической литературе любое мероприятие федерального правительства, ущемляющее самостоятельность отдельных штатов, противниками централизации именуется «диктаторским». Но в свете новейшего словоупотребления упразднение демократии на демократической основе всегда бывает характерно для диктатуры, так что между диктатурой и цезаризмом чаще всего уже нет никакой разницы, а потому отсутствует и то существенное определение, которое в дальнейшем будет развернуто как комиссарский характер диктатуры.
Зато тем отчетливее это становится в социалистической литературе о «диктатуре пролетариата», хотя и в широких рамках философии истории, оперирующей целыми государствами и классами. Если судить по дискуссии, которая ныне – летом 1920 г. – ведется среди марксистов, то может показаться, что диктатура для них, по сути дела, заключается в отказе от парламентской демократии, в пренебрежении ее формальными основаниями. Когда Каутский, чье сочинение «Терроризм и коммунизм» (1919) стало отправным пунктом этой дискуссии, хочет опровергнуть тезис о диктатуре пролетариата тем, что определяет диктатуру как непременно личное господство одного человека, а коллективную диктатуру рассматривает как противоречие в определении, то это всего лишь терминологическая аргументация. Именно для марксизма, для которого инициатором всех действительных политических событий является не отдельный человек, а тот или иной класс, нетрудно было сделать пролетариат, как коллективное целое, субъектом действия, а потому и рассматривать в качестве субъекта диктатуры. Конечно, содержание его диктаторской деятельности можно понимать по-разному. Из дискуссии по поводу труда Каутского можно извлечь вывод, будто все дело в упразднении демократии, что отчетливее всего выражается в отказе от созыва или в роспуске конституционного национального собрания, избираемого согласно демократическим принципам. Но отсюда еще вовсе не следует, что у марксистов – приверженцев диктатуры пролетариата – речь с необходимостью идет о господстве меньшинства над большинством. Судя по ответам, которые Ленин. Троцкий и Радек дали на книгу Каутского, напротив, не остается никакого сомнения в том, что дело вовсе не в принципиальных возражениях против применения демократических форм, а в том, что вопрос этот, как и любой другой, к примеру вопрос о легальности и нелегальности, должен получать ответ в зависимости от особенностей положения в той или иной стране и является только моментом в стратегических и тактических мероприятиях коммунистического проекта. В зависимости от положения дел может быть целесообразен тот или иной метод, но существен в любом случае только путь к конечной цели коммунистов, техническим средством достижения которой и является диктатура пролетариата. Государство, в коем пролетариат, составляет он большинство или меньшинство населения, является господствующим классом, как целое, как «централизованная машина власти» и как «аппарат управления» тоже называется диктатурой. Итак, это пролетарское государство, по его собственным понятиям, есть не что-либо законченное, а только некий переход. В силу этого то существенное обстоятельство, которое в буржуазной литературе отходило на задний плащ вновь приобретает значение. Диктатура – это средство для достижения цели, поскольку ее содержание определяется только заинтересованностью в чаемом результате. т. е. всегда зависит только от ситуации, постольку ее нельзя вообще трактовать как упразднение демократии. С другой стороны, даже из аргументов, предъявляемых коммунистами, можно понять, что, поскольку по своей идее диктатура является переходным периодом, она должна вводиться только в исключительных случаях и под давлением обстоятельств. Это тоже входит в ее понятие, и вопрос состоит в том, из чего делается исключение.
Если диктатура с необходимостью является «исключительным состоянием», то перечислив то, что понимается под нормой, можно указать различные возможности для ее понятия: в государственно-правовом отношении она может означать упразднение правового государства, причем последнее, в свою очередь, тоже может пониматься по-разному – как такая разновидность осуществления государственной власти, при которой вмешательство в сферу гражданских прав, в право личной свободы и собственности допускается только на основании закона, или же как конституционная, возвышающаяся даже над законным вмешательством гарантия известных прав и свобод, которые отменяются при диктатуре. Если государство обладает демократической конституцией, то любой происходящий при исключительных обстоятельствах отказ от демократических принципов, любой акт государственной власти, осуществляемый без согласия большинства, может быть назван диктатурой. Если такое демократическое осуществление власти выдвигается в качестве общезначимого политического идеала, то диктатурой становится всякое государство, не придающее значения этим демократическим принципам. Если либеральный принцип неотчуждаемых прав и свобод человека принимается в качестве нормы, то нарушение этих прав должно расцениваться как диктатура и в том случае, если она основывается на воле большинства. Таким образом, диктатуру можно считать исключением как из демократических, так и из либеральных принципов, при том что последние могут и не совпадать друг с другом. То, что должно считаться нормой, может быть позитивно определено либо действующей конституцией, либо неким политическим идеалом. Поэтому осадное положение называется диктатурой ввиду отмены позитивных конституционных определений, тогда как с революционной точки зрения диктатурой может быть назван весь существующий порядок, а понятие диктатуры – переведено из государственно-правовой плоскости в политическую. А там, где диктатурой (как в трудах теоретиков коммунизма) называется не только подлежащий устранению политический строй, но и поставленное в качестве цели собственное политическое господство, сущность понятия претерпевает дальнейшее изменение. Собственное государство, в его целокупности, называется диктатурой потому, что является инструментом перехода к чаемому состоянию общественной жизни, а его оправдание составляет уже не просто политическая или даже позитивная конституционно-правовая, а философско-историческая норма. Благодаря этому диктатура – поскольку она, как исключительное состояние, сохраняет функциональную зависимость от того, что ей отрицается, – тоже становится философско-исторической категорией. Развитие в направлении к конечной цели коммунизма, согласно марксистскому экономическому пониманию истории, должно происходить «органически» (в гегелевском смысле), экономические отношения должны созреть для переворота, развитие «имманентно» (тоже в гегелевском смысле), условия нельзя заставить созреть насильственно, искусственное, механическое вмешательство в это развитие любому марксисту показалось бы бессмысленным. Но в деятельности буржуазии, которая всеми средствами пытается сохранить за собой место, хотя давно уже исполнила в истории развития свою роль, большевистская аргументация усматривает внешнее вмешательство в имманентный процесс, механическое препятствие, загораживающее путь дальнейшему органическому развитию и подлежащее устранению столь же механическими, столь же внешними средствами. В этом заключается смысл диктатуры пролетариата, представляющей собой исключение из нормального хода органического развития, и ее основной вопрос в той же мере относится к области философии истории, что и те аргументы, которые она приводит в свое оправдание. В последних работах Ленина («О радикализме». 1920) и Троцкого («Анти-Каутский». 1920) это становится еще более явным, чем прежде: буржуазия есть класс. «приговоренный к гибели самой историей», пролетариат же, поскольку это «исторически восходящий класс», имеет право применить в отношении исторически нисходящего класса любое насилие, какое покажется ему целесообразным в интересах исторического развития. Тот, кто стоит на стороне грядущего, имеет право подтолкнуть то, что и без того уже падает.
То обстоятельство, что всякая диктатура представляет собой исключение из нормы, не означает случайного отрицания любой произвольно взятой нормы. Внутренняя диалектика этого понятия состоит в том, что отрицается именно та норма, господство которой обеспечивается диктатурой в историко-политической действительности. Таким образом, может возникать противоречие между претворяемой в действительность нормой и методом такого ее претворения. Для философии права в этом состоит сущность диктатуры, а именно, во всеобщей возможности отделить нормы права от норм осуществления права. Диктатура, которая не связана зависимостью от отвечающего нормативному представлению, но достигаемого в конкретных обстоятельствах успеха, которая, стало быть, не стремится к тому, чтобы сделаться излишней, есть произвол и деспотизм. Но стремиться к достижению конкретного результата означает вмешиваться в причинно-следственный ход событий, используя средства, которые уместны настолько, насколько целесообразны, и в той мере, в какой они зависят исключительно от фактических взаимосцеплений этого причинно-следственного процесса. Именно в силу того, что ее оправдывает, диктатура приводит к упразднению существующего правового состояния, ведь речь тут идет о всевластии процедуры, нацеленной исключительно на достижение того или иного конкретного результата, об устранении того, что составляет саму суть права: о пренебрежении к противодействующей воле правового субъекта, если эта воля препятствует достижению успеха, о высвобождении цели из-под контроля права. Конечно, кто видит такую цель только в самом праве, тот попросту не в состоянии составить понятие о диктатуре, поскольку для него всякий правопорядок есть лишь латентная или периодически возобновляющаяся диктатура. Иеринг выражается следующим образом («Цель в праве», II 251): право есть средство для достижения цели, каковая состоит в существовании общества, когда выясняется, что правовыми средствами общество спасти нельзя, происходит вмешательство силы, которая исполняет то, что нужно, и тогда это называется «спасительным деянием государственной власти» и становится тем пунктом, где право вливается в политику и в историю. Если говорить точнее, это, скорее, пункт, где право раскрывает свою истинную природу и где проявляется его чисто целевой характер, который прежде был ослаблен, возможно, тоже из соображений целесообразности. Тогда войну с внешним врагом и подавление мятежа внутри страны надо было бы считать не исключительными ситуациями, а идеальным случаем нормы, когда право и государство с непосредственной силой обнаруживают свой внутренний целевой характер.
О дальнейшем развитии этой идеи, последовавшем в XIX в., я смог только упомянуть в несколько более подробном примечании 22 (с. 167). После 1848 г. общая теория государства, по крайней мере в Германии, мало-помалу полностью отделяется от позитивного государственного права, а кроме того, параллельно развивается много других идей, так что эта часть работы должна быть изложена в отдельном сочинении. Унаследованное от предшествующих веков понятие суверенитета – в политическом отношении под влиянием понятия классов, а в конституционно – и государственно-правовом отношении в силу нынешней свободы коалиций – существенно изменилось, и все еще господствующее сегодня, противопоставляемое всем прочим субъектам суверенности понятие «государственного» суверенитета во многих отношениях лишь прикрывает бегство от подлинной проблемы. Поэтому трудность предпринятого исследования заключалась, во-первых, в самой проблеме, а во-вторых, в том малоизученном историческом, юридическом и философском материале, который ему пришлось освоить. Конечно, материал этот вовсе не является столь устаревшим, как могло бы показаться на первый взгляд. К примеру, начатый Боденом и излагаемый в первой главе спор о том, суверенен ли диктатор, упоминается еще у такого юриста, как Джеймс Брайс. Но и вне зависимости от этого материал собирался не ради некоей самоцели, а для того, чтобы показать на нем развитие важного систематического понятия. Поэтому нужно еще заметить, что руководивший этой работой интерес был разожжен не современными дискуссиями о диктатуре, насилии и терроризме. Правовое значение приговора как такового, вне зависимости от его материального содержания в аспекте справедливости, стало основанием исследования правовой практики уже в 1912 г., в статье «Закон и приговор». при этом я, в частности, ссылался на Бентама, чье учение о правовой определенности благодаря развитому Остином понятию суверенитета приобрело непосредственную важность для теории государства и который тем не менее именно здесь обретает неожиданного предшественника в Гоббсе и получает еще более неожиданную поддержку у де Местра. В ходе дальнейшего развития этой мысли возникла оппозиция нормы права и нормы осуществления права. Эта оппозиция в принципиальном отношении была рассмотрена мною в статье «Ценность государства» (1914). Сожалею лишь о том, что при ее написании я еще не был знаком с учением Г. Краббе о правовом суверенитете. Статья моя была, по недоразумению, неадекватно оценена с противоположных сторон. Влиятельный правовед Уир с ходу отождествил рассматриваемое в ней понятие права с позитивистской «формой» Кельзена (она, по моему мнению, скрывает в себе contradictio in adjecto), для которого проблема диктатуры имеет столько же касательства к праву, сколько операция на головном мозге – к проблемам логики, это согласуется с его логическим «формализмом», не подозревающим, что речь здесь идет о чем-то совсем другом, а именно о том, что авторитет государства невозможно отделить от его ценности. Напротив, Л. Вальдекер увидел в этой статье только «приснопамятное естественное право», в силу чего с ней (по крайней мере тогда, в 1916 г.) для него было уже покончено. Поэтому у меня родилась идея особо рассмотреть критическое понятие правоосуществления, т. е. понятие диктатуры, и, описав ее развитие в современной теории государства, показать, что невозможно, как прежде, обсуждать ее только ad hoc, только когда вновь разгораются бои вокруг конституции, а в остальное время в принципе игнорировать. Изложение было доведено до предлагаемого ныне завершенного варианта, хотя и в крайне неблагоприятных внешних условиях, во времена
Глава 1
Комиссарская диктатура и учение о государстве
А. Теория техники государственного управления и теория правового государства
Для писателей-гуманистов эпохи Возрождения диктатура была понятием, которое они обнаруживали в римской истории, у ее классических авторов. Великие филологи, знатоки римской античности, сопоставляя различные высказывания Цицерона, Ливия, Тацита, Плутарха, Дионисия Галикарнасского, Светония и других, интересовались этим институтом как предметом науки о древностях и не стремились найти понятие, которое обладало бы всеобщим государственно-правовым значением[59]. Тем самым они положили начало традиции, которая оставалась неизменной вплоть до XIX в.: диктатура есть мудрое изобретение римской республики, диктатор же – чрезвычайный римский магистрат, должность, введенная после изгнания царей для того, чтобы в дни опасности имелась сильная верховная власть (imperium), которая, в отличие от чиновной власти консулов, не ущемлялась бы ни коллегиальностью, ни правом вето народных трибунов, ни апелляцией к народу. Задача диктатора, назначаемого консулом по поручению сената, состоит в том, чтобы устранить ту опасную ситуацию, которая была причиной его назначения, т. е, ондолжен либо вести внешнюю войну (dictatura rei gerendae), либо подавить восстание внутри страны (dictatura seditionis sedandae), позднее его стали назначать и для разных особых событий, например, для проведения народного собрания (comitiorum habendorum), для вбивания годового гвоздя (ciavi figendi), каковое в религиозных целях должно было производиться верховным претором, для ведения следствия, установления праздничных дней и т. п. Диктатор назначается на шесть месяцев, но, если он выполнил порученное ему дело, слагает свои полномочия еще до истечения этого срока – таков, по крайней мере, был похвальный обычай в старые республиканские времена. Он не связан законами и, подобно царю, располагает неограниченной властью карать и миловать. На вопрос, ослаблялась ли с назначением диктатора чиновная власть прочих магистратов, отвечают по-разному. Обычно в диктатуре видели политическое средство, с помощью которого патрицианская аристократия стремилась удержать свое господство в борьбе с демократическими притязаниями плебса. Историческая критика дошедших с тех времен сообщений, конечно, отсутствовала[60].
Поздние диктатуры Суллы и Цезаря чаще всего рассматривались в единстве с диктатурой ранних времен, как нечто хотя и отличающееся от нее политически («по тираническим последствиям», in effectu tyrannis, как говорит Безольд), но тождественное в государственно-правовом аспекте.
Именно это бросающееся в глаза различие между ранней республиканской и поздней сулланской и цезарианской диктатурами должно было бы натолкнуть на мысль о внесении дальнейших определений в понятие диктатуры. Противоположность между комиссарской и суверенной диктатурами, которая в дальнейшем должна быть развернута как основополагающее различие, здесь намечена уже в самом политическом развитии и заключена в природе предмета. Но поскольку историческая оценка всегда зависит от опыта ее собственной современности[61], постольку историков XVI–XVII вв, в меньшей степени интересовало развитие от демократии к цезаризму. Ведь укреплявшееся в то время абсолютистское государство видело свое правовое основание не в тем или иным путем достигаемом одобрении народа, а в Божьей милости и утверждалось в противоборстве с сословиями, т. е., в тогдашнем понимании, как раз с народом. На этимологическое значение слова «диктатура», позволяющее распространить его на все случаи, когда можно говорить о «диктуемом» распоряжении, и сегодня, вне всякого сомнения, способствующее широкому распространению этого слова (dictator est qui dictat: диктатор – тот, кто диктует[62]), в те времена еще не обращали внимания[63]. Когда римский правовой институт сравнивается в немецкой литературе с государственными и политическими отношениями XVI в., речь – в отличие от сочинений, сопоставляющих правовое положение германского короля и римского императора, или от некоторых аргументов в обоснование канонического права[64], – идет не об использовании римских учреждений для формирования понятий правоведения, а пока еще лишь о некотором их истолковании, своей наивностью напоминающем картины на библейские или мифологические темы, где события далекого прошлого предстают в костюмах современности, между тем как их историческое объяснение имеет и специальный, предметный интерес. Так страсбургский перевод Ливия 1507 г. именует консулов «бургомистрами», сенат иногда – «советом», диктатора же, если это слово вообще бывает переведено, – «высшим властителем» (obristen gewaltigen), «предводительствующим во время войны»[65]. Себастьян Франк в своей «Хронике» выделяет в качестве существенной черты диктатора то, что он избирался в условиях жесточайшей нужды, обладал «высшей властью» осуждать на смерть (причем приговор его не мог быть обжалован) и был «главным над римскими полками», а его «сила и власть по своему достоинству превосходила службу в городском совете»[66]. Но в политических и государственно-правовых сочинениях этого столетия уже проводились параллели между римской диктатурой и институциями других государств, заключавшие в себе более или менее осознанную попытку осмыслить этот институт как понятие общего учения о государстве. В первую очередь это относится к Макиавелли, которого здесь непременно нужно упомянуть, несмотря на то что он, по справедливому общему мнению, так никогда и не предложил какой-либо теории государства[67].
В «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» (вышли в свет в 1532 г., через пять лет после смерти Макиавелли) рассмотрение общих черт диктатуры разумелось само собой, поскольку в Ливневой «Истории», глоссы к которой и представляют собой «Рассуждения», приводятся многочисленные случаи диктатуры, относящиеся ко времени первых веков республики. Макиавелли нередко отказывают в какой бы то ни было оригинальности, а его труды расценивают как подражание античным образцам, как «плоды начитанности» в Аристотеле и Полибии или как «изыскания гуманиста»[68]. Но именно его замечания о диктатуре свидетельствуют о самостоятельном политическом интересе и о способности проводить различия. Наряду с известными, повторяемыми из века в век сентенциями, к примеру о том, что в чрезвычайных обстоятельствах необходимы чрезвычайные меры, со столь популярными еще и в XIX в. высказываниями о добродетели республиканских римлян, часто слагавших с себя диктаторские полномочия еще до окончания срока (I. гл. 30. 34), встречаются и замечания о повседневном порядке отправления службы, обусловленном различными обстоятельствами и связанном с коллегиальным обсуждением, что в неотложных случаях могло становиться опасным и затруднять скорое принятие решения. Именно для республики диктатура должна быть вопросом жизненной важности. Ибо диктатор – это не тиран, а диктатура – вовсе не форма абсолютного господства, а присущее только республиканскому уложению средство защитить свободу. Поэтому в Венецианской республике, которую Макиавелли считал наилучшей из всех современных ему существует подобное установление (гл. 34), и дело заключается лишь в том, чтобы облечь диктатуру конституционными гарантиями. Диктатор здесь определен как человек, который, не будучи связан содействием какой-либо другой инстанции, может отдавать распоряжения и тотчас же. т. е. без возможности обжалования, приводить их в исполнение (un huomo che senza alcuna consulta potesse deliberare et senza alcuna appelaggione eseguire le sue deliberazioni (гл. 33)). Восходящее к Аристотелю противопоставление принятия решений и их исполнения, deliberatio и executio, Макиавелли использует при дефиниции диктатуры: диктатор может «принимать решения самолично» (deliberare per se stesso), назначать меры без совещательного или решающего участия прочих инстанций (fare ogni cosa senza consulta) и приговаривать к наказаниям, сразу же получающим правовую силу. Но все эти полномочия следует отличать от законодательной деятельности. Диктатор не может менять существующие законы, не может отменить конституцию или изменить организацию власти, не может он и издавать новые законы (fare nuove leggi). Согласно Макиавелли, ординарные органы власти продолжают действовать при диктатуре в качестве своего рода контрольных инстанций (guardia). В силу этого диктатура представляет собой конституционное республиканское учреждение, тогда как именно неограниченные законодательные полномочия децемвиров, напротив, навлекали на республику опасность (гл. 35).
Макиавелли и его последователи были слишком склонны считать диктатуру институтом, характерным для свободной римской республики, чтобы различать две ее разновидности: комиссарскую и суверенную. Потому абсолютный монарх никогда и не рассматривался ими как диктатор. Более поздние авторы иногда называли государя (principe), образ которого создал Макиавелли, диктатором, а описанный в «Государе» способ правления – диктатурой. Однако это противоречит воззрениям самого Макиавелли. Диктатор – это всегда пусть и экстраординарный, но все же конституционный государственный орган республики, capitano, подобный консулу и другим «начальникам» («Рассуждения». II, гл. 33). Государь же, напротив, суверенен, и названное так сочинение Макиавелли содержит, главным образом, обрамленные примерами из исторических трудов политические рецепты относительно того, как principe мог бы удержать в своих руках политическую власть. Небывалый успех этой книги объясняется тем, что она соответствует воззрениям на государство, свойственным XVI и XVII вв., т. е. времени возникновения современного государства и притом временного государства, и притом исходит из определенного интереса к тому, что, несомненно, ведет к пониманию самой сути диктатуры. Непре-кращающиеся споры о «загадке „Государя“» касаются отчасти противоречивости Макиавелли, который в «Рассуждениях» предстает свободомыслящим республиканцем, а в «Государе» дает советы абсолютному монарху отчасти же – свойственной этой книге аморальности. Но ни противоречия, ни аморальность не могут быть объяснены, если мы будем усматривать в этом сочинении скрытые выпады против тиранов[69] или предложения отчаянного националиста[70], либо ограничимся общими рассуждениями об интересах власти или выгоды, которые ставили-де эгоизм выше морали[71]. Все это полностью отпадает, поскольку преобладает здесь чисто технический интерес, как это и было свойственно Возрождению, интерес, следуя которому даже великие художники этой эпохи больше занимались техническими, а не эстетическими проблемами своего искусства. Сам Макиавелли тоже больше внимания уделял чисто техническим проблемам, например проблемам военной науки[72]. В делах дипломатии и политики его преимущественно занимает вопрос о том, как достичь того или иного результата, как «сделать» то или иное дело, если в «Государе» и прорываются подлинные эмоции, так это ненависть и презрение к дилетанту в сфере политической жизни, к халтурщику, который не доводит дело до конца, проявляет половинчатую жестокость и половинчатую добродетель (гл. VIII). Абсолютный «техницизм»[73] ведет к безразличию в отношении дальнейшей политической цели, подобно тому как инженером может руководить технический интерес к разработке того или иного механизма при отсутствии у него малейшего собственного интереса к тому, какой дальнейшей цели будет служить разрабатываемый механизм. Задачей поставлено достижение политического результата – все равно, имеется в виду абсолютное господство одного человека или демократическая республика, политическая власть государя или политическая свобода народа. Организация политической власти, техника ее сохранения и расширения бывает различной при различных формах государства, но всегда такой, что ее можно обеспечить специальными техническими средствами, подобно тому как, согласно рационалистическим воззрениям, художник творит произведение искусства. В зависимости от конкретных обстоятельств – географического положения, характера народа, религиозных воззрений, традиций и социального распределения власти – используются различные методы и возникают различные построения. В республиканских «Рассуждениях» Макиавелли славит добрые народные инстинкты, а в «Государе» повторяет, что человек по природе зол, груб и низок. Это его воззрение называли антропологическим пессимизмом[74], но в теоретическом аспекте оно имеет совсем иное значение. В аргументации, оправдывающей политический или государственный абсолютизм, природное злонравие человека всегда является аксиомой для обоснования авторитета государства, и как бы ни разнились между собой теоретические интересы Лютера, Гоббса, Боссюэ, де Местра, Шталя и Доносо Кортеса, этот аргумент у них всегда оказывается решающим. Однако в «Государе» речь идет не о моральном или юридическом обосновании политического абсолютизма, а о его рациональной технике. Ради этого в качестве конструктивного принимается принцип, согласно которому для того чтобы стать материалом, годным для этой формы государственного управления, человек должен обладать качествами, в моральном отношении не всегда кажущимися привлекательными. Люди, которым присущ конструктивный принцип республиканского общественного устройства, «доблесть» (virtiu), монархию бы не потерпели.
Ведь тот вид политической энергии, который проявляется в virtiu, несовместим с абсолютистскими формами правления и допускает только республику. Стало быть, в зависимости от того, ставится задача построения абсолютного государства или республики, человеческий материал, на который рассчитан этот технический подход, должен быть различным, иначе желаемого успеха не достичь.
Эта техническая точка зрения имеет непосредственное значение как для возникновения современного государства, так и для проблемы диктатуры. Рациональность этого технического подхода проявляется прежде всего в том, что искусный государственный деятель рассматривает человеческую толпу, которую надлежит организовать в государство, как облекаемый в форму материал, как объект. Для гуманистических воззрений характерно видеть в народе, в необразованной массе, в этом «пестром и многоголовом звере» (θηρὶον ποικὶλον καὶπολυκὲφαλον), как его называл Платон («Государство», IX, 588с. «Софист», 226а), нечто иррациональное, чем нужно овладеть и руководить посредством ratio. Но если народ иррационален, то с ним нельзя вести переговоры и заключать договоры, им нужно овладевать хитростью или силой. Рассудок здесь не может рассуждать, он не приводит резоны, он диктует. Иррациональное есть лишь инструмент рационального, поскольку только рациональное может по-настоящему действовать и куда-то вести. Это согласовалось как с аристотелевской схоластикой[75], так и с возрожденческим платонизмом, со стойко-классической традицией, а также со всеми нравственными представлениями, которые господствовали вплоть до окончания XVIII в, и идеалом которых является «свободный и разумный человек» (homo liber et sapiens), человек, подобный Катону или Сенеке, мудрец, подчинивший разуму свои влечения и страсти, владеющий своими аффектами, – т. е. с комплексом представлений, которому противостоят три объекта, репрезентирующие господство аффектов: большая масса людей, женщины и дети. Разум диктует. Оборот dictamen rationis перешел из схоластики в естественное право: так говорится и о законе, предписывающем наказания или какие-либо иные правовые последствия[76]. Если представление о диктате в первую очередь вытекало из превосходства разума, то, независимо от этого, оно было также и следствием чисто технического интереса. В ходе дальнейшего исследования мы вновь и вновь будем убеждаться, что содержание деятельности диктатора состоит в том, чтобы достичь того или иного результата, что-то «исполнить», например победить врага, умиротворить или низвергнуть политического противника. Речь всегда идет о каком-то «положении дел». Поскольку нужно достичь конкретного успеха, диктатору приходится, применяя конкретные средства, напрямую вмешиваться в причинно-следственный ход событий. Он действует, предвосхищая определение, которое будет дано ниже, можно сказать, что он – «комиссар действия». он представляет собой исполнительную власть, в отличие от инстанций, всего лишь принимающих решения или выносящих судебный приговор, от deliberare и consult are. Поэтому когда речь действительно идет о каком-либо крайнем случае, он может и не соблюдать общепринятых норм. Ведь если в обычные времена применение конкретных средств для достижения конкретного успеха (например то, что дозволяется делать полиции для обеспечения общественной безопасности) отличается известной регулярностью и поддается расчету, то в отношении крайнего случая можно только сказать, что диктатор вправе предпринимать именно все те действия, которых потребует положение дел. Таким образом, вопрос здесь ставится уже не о правовых соображениях, а о том средстве, которое в данном конкретном случае годится для достижения конкретного результата. Ход действий здесь тоже может быть правильным или неправильным, но эта оценка относится только к тому, правильны ли принятые меры в ситуативно-техническом смысле, целесообразны ли они. Оглядка на препятствующие права, на согласие третьих лиц, чьи интересы ущемляются, учет благоприобретенных прав, следования по инстанциям или возможности обжалования могут быть «противны сути дела», т. е. стать вредными и неправильными в ситуативно-техническом смысле. Поэтому-то при диктатуре превалирует исключительно цель, освобожденная от всех правовых препятствий и определяемая только необходимостью достичь того или иного конкретного состояния. Но там, где в принципе имеет место только технический интерес к государственным и политическим делам, правовые соображения точно так же могут стать нецелесообразными и противными существу дела. Чисто технической концепции государства остается недоступна безусловная, не зависящая от целесообразности собственная ценность права. Такая концепция интересуется не правом, а лишь тем, насколько целесообразно функционирует государство, т. е. только исполнительной властью, которой в правовом смысле может и не предшествовать никакая норма. Помимо рационализма и чистого техницизма здесь заключено третье отношение к диктатуре: в рамках исполнительной власти все исполнительные органы должны быть безусловно подчинены интересу технически выверенного хода событий. Если не слепого, то все же скорого и точного повиновения требует исполнительная власть не только в особом смысле слова, например военная власть, но и применительно к судебному приговору – само его исполнение не должно становиться зависимым от согласия чиновника-исполнителя в том смысле, что он мог бы перепроверять объективность приговора, имеющего законную силу. Вне сферы деятельности верховной власти никакая организация тоже не сможет хорошо функционировать, если исполнители, руководствуясь какими-либо интересами, станут претендовать на самостоятельное действие или контроль, исходя из других точек зрения, нежели точка зрения технической функции. Самое обыкновенное транспортное предприятие не сможет работать, если тот, кто должен осуществлять перевозку, будет испытывать к перевозимым вещам иной интерес, нежели именно заинтересованность в их перевозке. Если бы почтовому служащему вменялось в обязанность проверять содержание доставляемых писем, то это означало бы, что техническая организация почты используется для целей, лежащих вне сферы этой организации, что неизменно противоречило бы ее техническому совершенству. Другими словами, в рамках слаженно функционирующей исполнительной власти, когда условия ее деятельности уже оговорены, никаких разъяснений, согласований, совещаний с исполнительным органом больше не проводится.
Это тройное, слагающееся из рационализма, техницизма и приоритета исполнительной власти отношение к диктатуре (слово это означает здесь такое распоряжение, которое в принципе не зависит от согласия или даже понимания адресата и не ожидает одобрения с его стороны) располагается у истоков современного государства. Исторически современное государство возникло из политической техники, связанной с конкретными ситуациями. С возникновением государства, как его теоретическое отражение, появляется и учение о «государственном интересе» [Staatsraison], т. е, о политико-социологической максиме, возвышающейся над противоположностью права и бесправия и питаемой только необходимостью удержания и расширения политической власти. «Исполнительная власть» – армия и наторевшее в бюрократии чиновничество – составляет ядро этого государства, которое по сути своей является исполнительной властью. С технической точки зрения исполнителям может быть все равно, кому они служат (опытные функционеры с легкостью переходили со службы одному государству на службу другому, и наиболее дельные комиссары немецких князей были как раз из чужаков), потому что исправное отправление функций не зависит от особенностей правового устройства государства-заказчика и опирается на конкретно-практическую социологическую технику. Обширная литература, посвященная государственному интересу[77], от Макиавелли и Гвиччардини, от Паруты, Ботеро, Шоппа и Боккалини до ее кульминационной точки у Паоло Сарпи (где практика политической власти раскрывает свою суть только в последовательно проводимом техницизме) даже там, где она делает реверанс в сторону святости права, на самом деле принимает в расчет только фактически значимые правовые представления, которые именно потому, что они могут иметь действительную силу, тоже относятся к обстоятельствам дела. По крайней мере, немецкие авторы совершенно ясно сознают методическую разницу и говорят о различных точках зрения. Шопп в «Политических наставлениях» (1613) четко разделяет мораль и политику: первая дает принципы (principia) того, что должно быть, вторая же, как и медицина, – правила (praecepta), в основе которых лежат законы того, что действительно есть. Но еще чаще, чем неясное (и в рамках определенного понимания государства легко поддающееся морализации) понятие государственного интереса и общественного блага (salus publicae), центральное место в такого рода политической литературе занимает понятие политического «аркана» (arcanum). Исследователь, с необычайной проницательностью и ясностью описавший социальные и административные обстоятельства и воззрения абсолютизма, отмечает, что с конца XV в., когда теология уже исчерпала свои силы и патриархальное представление о происхождении королевской власти перестало удовлетворять людей в научном плане, политика стала развиваться как наука, разработавшая своего рода тайное учение вокруг почти мистического понятия «государственный интерес» (ratio status)[78]. Но даже там, где в понятии политического и дипломатического аркана подразумевается государственная тайна[79], в нем заключено ровно столько мистики, сколько и в современном понятии производственной и коммерческой тайны, которое в условиях борьбы, разгорающейся среди членов производственного совета за контроль над ней, выходит за пределы трезвой расчетливости и кое-кому может, пожалуй, показаться мировоззренческим вопросом. Если во время Тридцатилетней войны Михаэль Брейнер из Готы мог преподнести герцогу Максимилиану Баварскому список «военных арканов», которые он может «пустить в ход», к примеру, устройство, с помощью которого пули можно посылать в цель без пороха, а также прочие полезные «военные ухищрения» (stratagemata belli) и «много чего еще из военной практики», то такие обороты речи[80], почерпнутые в практике политической и военной жизни, доказывают, что слово «аркан» понималось в простом техническом смысле: это производственная тайна.
Важнейшим примером такой литературы является сочинение Арнольда Клапмара «О государственных арканах»[81], которое в XVII в. всюду цитировалось в качестве основополагающего. Дело в нем подробно и основательно обсуждается с методической стороны. Отталкиваясь от выражения «секреты власти» (arcana imperii), которым Тацит в «Анналах» (кн. 2) характеризует хитроумную политику Тиберия (это место особо отмечал знаток и почитатель Тацита Юст Липсий), автор говорит о том, что любая наука – теология, юриспруденция, живопись, торговое или военное дело, медицина – имеет свои «арканы». Все эти науки пользуются искусными приемами, прибегая даже к хитрости и обману ради достижения своей цели. Но в государственной политике, хотя бы ради успокоения народа, всегда необходимы меры, создающие некоторую видимость свободы – некие ее подобия (simulacra), декоративные учреждения[82]. В противоположность выступающим на поверхность. очевидным мотивам республиканские арканы (arcana Reipublicae) являются внутренними движущими силами государства. Согласно воззрениям того времени, это не какие-то надличностные социальные или экономические силы. двигатель мировой истории – это расчетливость государя и его тайного государственного совета. выверенный план правящих кругов. стремящихся охранить себя и государство. причем власть правителей. общественное благо и общественный порядок и безопасность есть. конечно же, одно и то же (кн. I. гл. 5). Арканы подразделяются на арканы власти (arcana imperii) и арканы господства (arcana dominationis). в первом случае речь идет о государстве (т. е, о фактически сложившейся властной ситуации) в обычные времена. Поэтому к арканам власти относятся различающиеся в зависимости от формы государственного управления (монархия, аристократия, демократия) методы удерживать народ в спокойствии. Например, при монархии или аристократии это – привлечение его к участию в деятельности политических институтов, конкретнее же – свобода слова и печати (VI, И), допускающие многошумное, но в политическом отношении незначительное участие в жизни государства, а также мудрое умение потрафить человеческому тщеславию. Полный перечень Макиавеллиевых рецептов о том, как следует поступать, чтобы сохранить за собой политическую власть, присутствует здесь в той же мере, что и представление о народе как об огромном пестром звере, с которым нужно обходиться с помощью особых практик. Напротив, в арканах господства речь идет о защите и охране правящих особ при чрезвычайных обстоятельствах, во времена восстаний и революций, а также о средствах, которые позволяют положить им конец[83]. При этом, однако, отчетливо говорится, что между двумя этими видами арканов нет большой разницы, поскольку благоденствие государства невозможно сохранить, если не сохраняется благоденствие государя или правящей партии (III, гл. 1). В качестве специфического аркана господства, применяемого аристократией, описывается, в частности, диктатура. ее цель – устрашение народа путем учреждения такой властной инстанции, решения которой нельзя обжаловать. При этом в интересах аристократии рекомендовано следить за тем, чтобы диктатура не превратилась в принципат[84]. Выявляются и другие различия. Прежде всего, господские арканы (arcana dominationis) как неотъемлемые средства любого государственного правления нужно отличать от «господских козней» (flagitia dominationis), от «макиавеллиевых советов» (consilia Machiavellistica), а также от злоупотребления силой, от тирании, от узурпации государственного интереса (cattiva ragion di Stato) (V, гл. l). Далее, оба вида арканов в понятийном отношении противопоставляются правам власти и господства (jura imperii и jura dominationis)[85]. Властные права – это разнообразные суверенные права, каковые со времен Бодена перечисляются среди признаков «высшей власти» (summum imperium), в частности право издавать законы. они составляют основу (fundamenta) арканов и одинаковы во всех государствах, тогда как сами арканы меняются в зависимости от обстоятельств. их нельзя передать кому-либо другому, что в случае арканов вполне допустимо. наконец, и это существенное отличие, они все же относятся к сфере права, даны «по велению неба» (fas) и «явлены взору» (in conspicuo), в то время как арканы представляют собой тайные планы и практики, помогающие сохранить властные права (III, гл. 1). Под правом господства автор понимает публичное исключительное право, которое должно состоять в том, чтобы его обладатель в случае необходимости и в интересах сохранения государства, поддержания общественного спокойствия и безопасности (tranquillitas, pax et quies) мог отступать от обычного права (jus commune). Война и мятеж – вот два важнейших случая, когда это право должно быть применено. В качестве исключительного права оно является особым правом (jus speciale) в сопоставлении с обычным суверенным правом, которое называется общим (jus générale). О диктатуре здесь говорится лишь в общих чертах, само ее имя не называется[86]. Это различение ординарных и экстраординарных суверенных прав, которому следует и Безольд[87], основано на представлении о том, что суверен связан правилами общечеловеческого и естественного права. Исключительное право должно действовать с оглядкой разве что на одно только божественное право (jus divinum), все же прочие правовые барьеры отступают перед ним. Именно в нем мощь государства проявляется во всей своей полноте. Клапмар не рассматривает понятие полноты власти, plenitu-do potestatis, исключительную ситуацию он сравнивает с «чем-то вроде легитимной тирании» (IV, гл. 2). В действительности же речь идет как раз о plenitudo potestatis, о понятии, которое в те времена, в отличие от позднейшего государственного права ранней Германской империи, еще не заключало в себе лишь сумму определенных, подобающих германскому императору и оговариваемых за ним прав и не было лишь «подобием суверенитета» (simulacrum majestatis)[88], а означало в принципе никак в правовом отношении не ограниченное властное полномочие, коему дозволялось вмешиваться в существующий правопорядок, в деятельность существующих учреждений и в осуществление благоприобретенных прав. Полномочие это представляет собой власть, возвышающуюся над ординарными учреждаемыми инстанциями и заключающую в себе инстанцию учредительную, и зачастую выглядит точно также, как в современном государстве всесилие pouvoir constituant, учредительной власти. То обстоятельство, что оно бывает ограничено исключительным случаем, позитивного значения не имеет, ведь ограничение, о котором тут идет речь, понимается только как выводимое из принципов справедливости. В юридическом же отношении учитывается лишь то, что решение, имеет или не имеет место исключительный случай, всегда принимает сам обладатель полноты власти. Это было государственно-правовое понятие, с помощью которого могло быть упразднено средневековое правовое государство и его чиновная иерархия, основанная на благоприобретенных правах. В частности, в своей борьбе против немецких сословий это понятие пытались использовать Карл V и Фердинанд II. Перечисляя jura dominationis, мы делаем попытку свести неограниченную полноту власти к отдельным ограниченным отношениям. Несмотря на это они и у Клапмара остаются общим полномочием предпринимать те меры, которых требует положение дел, т. е. чем-то принципиально неограниченным. Казалось бы, исключительное право еще остается правом, поскольку оно, по-видимому, бывает ограничено исключительным случаем, в действительности же вопрос о суверенитете совпадает с вопросом о чрезвычайных правах (jura extraordinaria). Государство. сотрясаемое сословными и классовыми битвами. находится. согласно своей конституции, в перманентном исключительном состоянии, и его право в таком случае до последнего своего элемента является исключительным правом. Поэтому тот. кто главенствует в исключительном положении. главенствует и в государстве, поскольку именно он решает, когда должно наступить такое состояние и что тогда потребуется предпринять сообразно положению дел[89]. Таким образом. всякое право оканчивается указанием на положение дел. Частному праву еще можно было бы отвести какой-то – ограниченный и небезоговорочный – простор для действия. Но то, что публичное право нельзя трактовать так, как трактуется это частное право, и что по роду своему это совершенно различные вещи, – в литературе арканов разумелось само собой. Применять к публичному праву, где главенствует salus publica, соображения равенства и справедливости, aequitas и Justitia, царящие в сфере частного права, кажется ее авторам оторванной от жизни наивностью. В делах публичных, в вопросах военного, посольского, муниципального и государственного права все решает не равенство (aequitas), а могущество тех, кто господствует (vis dominationis), т. е. альянсы, войска и деньги[90]. Там, где все определяется конкретным положением дел и конкретным результатом. которого нужно добиться. различие между правом и бесправием становится ни на что не годной формальностью, если только его не принимать в расчет как парафразу целесообразности или как выражение тех представлений о праве и бесправии, которые уже так или иначе господствуют среди людей. Без указания на специально оговариваемое положение дел (clausula rebus sic stantibus), каковое должно быть характерно для публичного права, здесь обойтись невозможно[91].
Защитниками существующих сословных прав против абсолютистского «государственного интереса» выступили монархомахи, стоявшие на позициях правового государства. По их собственным словам, они хотели противоборствовать духу макиавеллизма. «Обвинения против тиранов» Юния Брута[92], как и все прочие сочинения, рожденные пожаром Варфоломеевской ночи, видят в этом «тлетворном учении» (pestifera doctrina) своего главного противника. Особенно интересно, что диктатура, с такой регулярностью встречающаяся в сочинениях об арканах, в литературе монархомахов XVI в. почти не упоминается. У Юния Брута, прочнее всех укорененного в классической традиции[93], абсолютный государь назван тираном, но несмотря на то, что это обозначение часто применялось к Цезарю, а его тирания по форме своей была все же длительной диктатурой, в «Обвинениях» о диктатуре не говорится. В Цезаре они хвалят только то, что он хотя бы спрашивал народ и сохранял видимость, «внешний блеск» права (juris praetextum)[94]. Определение тирану дается с позиций справедливости: тиран – это тот, кто либо завладевает властью силой и коварными манипуляциями («тиран без титула», tyrannus absque titulo). либо злоупотребляет властью, возложенной на него по праву нарушая законы и договоры. которым он присягнул («тиран по отправлению власти». tyrannus ab exercitiO. р. 170). Сообразно праву отправление службы состоит в том, что государь соблюдает законы. издавать которые может только народ. т. е. сословия. Вопрос в том. должен зависеть правитель от закона или закон от правителя. гех а lege an lex а rege pendebit (р. 113)? Отсюда вытекает простое разделение властей. законодательной и исполнительной. причем закон выражает волю народа. т. е. его сословного представительства, а государь правит как «исполнитель. направитель. блюститель и служитель закона» (executor. gubernator. curator. minister legis). как «первый слуга государства» (supremus Regni officiariuS. р. 89). как «орудие» (organum) закона, но только как «тело» закона, а не как его «душа» (р. 115–116). Принимать решение о войне и мире тоже должен народ, государю же подобает само ведение войны. Наряду с государем, как уполномоченным государства. есть и другие officiarii Regni, которые не подчинены ему а являются его «соправителями» (consortes). Кроме того. вся деятельность государя должна контролироваться сенатом. которому велено наблюдать (examinare. р. 128) за тем, как законы истолковываются королем и как они исполняются. Все officiarii Regni. т. е. сословные уполномоченные. взятые вместе. значат больше короля, который является лишь первым среди них. Неправомерное расширение власти государей начинается обычно с того, что они оттесняют на задний план этих сословных уполномоченных и созывают их собрание только в чрезвычайных случаях (р. 89). В «Обвинениях» ясно виден и другой главный пункт борьбы – противоположность между абсолютистской бюрократией и сословными уполномоченными. Согласно «Обвинениям». государь хотя и должен иметь своих officiarii, но их полномочия прекращаются со смертью короля, тогда как officiarii Regni свои полномочия сохраняют. Королевские уполномоченные – это просто слуги, «коих назначение только в послушании» (servi ad obsequium tantummodi instituti). Тем самым в «Обвинениях» действительно был затронут, хотя досконально и не исследован, решающий момент: именно эти servi, как будет показано в следующих главах, в роли государевых комиссаров поспособствовали упразднению правового государства.
Теоретическое обоснование «Обвинений» тоже проходит мимо затруднения, о котором в те времена, собственно, и шла речь и благодаря которому абсолютизму вновь и вновь удавалось оправдаться. В «Обвинениях» король изображен как слуга (officiarius), а народ – как господин (dominus). Король должен властвовать, imperare, но это означает (тут приводится цитата из Августина) заботиться об общем благе. Единственная задача короля – приносить пользу народу (utilitas populi, р. 108) или государству (Reipublicae, р. 140). Молчаливо, словно это разумеется само собой, предполагается, что общественный интерес, как и право, есть нечто однозначное, не подлежащее никакому сомнению и непременно пользующееся всеобщим признанием. Но именно тут возник тот разрыв, который делит все естественное право XVII в., обычно рассматриваемое в качестве единого образования, на две совершенно различные системы. Это разделение можно охарактеризовать как противоположность естественного права по справедливости и научного естественного права (в смысле естественно-научной точности)[95]. Естественное право справедливости, как оно выступает у монархомахов, дальше было развито Гроцием. оно исходит из того, что существует некое догосударственное право, обладающее определенным содержанием, тогда как в основание научной системы Гоббса со всей определенностью положен тезис о том, что до государства и вне государства никакого права не существует и что ценность государства заключается как раз в том, что оно создает право, разрешая споры о праве. Поэтому противоположность правого и неправого возникает только в государстве и благодаря государству. Государство не может творить неправые дела, поскольку то или иное определение становится правом только потому, что государство делает его содержанием государственного повеления, а не потому, что оно соответствует какому-то идеалу справедливости. Законы создаются не истиной, а авторитетом (Autoritas, non Veritas facit Legem – «Левиафан», гл. 26). Закон – это не какая-то справедливая норма, а приказ, распоряжение (mandatum), отдаваемое тем, кто обладает наивысшей властью и, пользуясь ей, хотел бы определять дальнейшие поступки подданных государства («О гражданине». VI, 9). Человек невиновен, если его оправдал государственный судья. Суверен решает, что принадлежит мне и что – тебе, что полезно и что вредно, что достойно похвалы и что – осуждения, что справедливо и что несправедливо, что есть добро и что – зло («О гражданине». VI. 9). Он раздает чины и почести. перед ним все равны. независимо оттого. представлен он одним-единственным лицом, как в монархии, или собранием лиц, как при демократии («Левиафан». гл. 19). Потому-то в государстве не существует какой бы то ни было частной совести. коей следовало бы повиноваться в большей мере. нежели государственному закону. государственный закон должен для каждого стать наивысшим долгом его совести. Мысль о том, что всякая частная собственность происходит только от государства. высказывается неоднократно («О гражданине». VI, 1,9. «Левиафан». гл. 29). Разницу между двумя направлениями в естественном праве лучше всего сформулировать следующим образом: одна система исходит из интереса к определенным представлениям о справедливости и, следовательно. из содержания принятого решения. тогда как другая интересуется лишь тем, что вообще оказывается принято некое решение.
Согласно Гоббсу суверен решает, что для государства полезно и что вредно, а поскольку люди в своих поступках бывают мотивированы их представлениями о добре и зле, о пользе и пагубе. постольку суверен должен иметь решающий голос и в определении людских мнений. ведь в противном случае всеобщий раздор, которому как раз и должно положить конец государство, не прекратится («О гражданине». VI. 11). Поэтому у Гоббса государство по своей конституции является диктатурой в том смысле, что оно, порождаемое войной всех против всех (bellum omnium contra omnes). имеет целью постоянно препятствовать этой войне. которая тотчас же разразилась бы с новой силой, если бы люди были избавлены от давления со стороны государства. В основе закона, по сути своей являющегося повелением, лежит то или иное решение относительно государственного интереса, но сам государственный интерес возникает лишь в силу того, что такое повеление вступает в силу. С нормативной точки зрения содержащееся в законе решение рождается из ничего. Уже по своему понятию оно с необходимостью «диктуется». Но до своего логического завершения эта мысль была доведена только у де Местра, когда был поколеблен рационализм. У Гоббса власть суверена все еще покоится на более или менее молчаливо подразумеваемом, но оттого в социологическом аспекте не менее действенном согласии с убеждениями граждан государства, пусть даже эти убеждения неизменно порождаются самим государством. Суверенитет возникает в результате учреждения абсолютной власти народом. Все это напоминает систему цезаризма и суверенной диктатуры, основанием которой является абсолютное делегирование всех полномочий[96].
О том, что в отношении общественного интереса дело идет не о его содержании, а о решении относительно того, что должно считаться общественным интересом, ясно говорится и у Пуфендорфа, испытавшего влияние Гоббса. Пуфендорфу известно: все, конечно же, считают, что выступают только за то, что будет для всех наилучшим, только за общественное благо, за право и справедливость, но вопрос в том, чье решение окажется решающим в наивысшей и последней инстанции. Дело не в цели, а в решении о том, какие средства ведут к этой цели. Вопрос в том, кому в этом принадлежит последнее слово, кому доверено «окончательное суждение о средствах, ведущих к общественному благу» (judicium statuendi de mediis ad salutem societatis spectantibus)[97]. Государство не перестанет быть абсолютной монархией, если государь, принимая власть, пообещает заботиться о благе народа, помогать добрым людям и наказывать негодяев. Ведь такое обещание не исключает того, что он сам будет решать, какие средства пригодны для достижения этой цели. Однако те или иные особые обещания могут иметь различное значение, в зависимости от того, налагают они на короля обязательство по совести или обязывают в правовом отношении, как некое условие. Если король обещает, к примеру, не доверять государственных постов иностранцам, не вводить новых налогов и т. п., то он всегда обязуется по совести. Но если одновременно с этим не учреждается инстанция, у которой король должен просить совета, когда положение дел требует отступить от обещанного, то он оказывается никак не связан своим обещанием. Поэтому все дело сводится к этой исключительной ситуации. Согласно Пуфендорфу, каждое из рассматриваемых здесь обещаний содержит молчаливо подразумеваемую оговорку относительно того, что общественный интерес допускает исключения сообразно положению дел. Если король один решает, когда наступает такой случай. то он является абсолютным властителем. несмотря ни на какие соглашения[98].
Учение о государстве. развиваемое сословной оппозицией, не интересовалось решением как таковым и видело в «народе» ту инстанцию. у которой якобы не могло возникнуть сомнений относительно того, что есть право и общественный интерес. Оно верит во всеобщую. одинаковую и непосредственную убежденность всех граждан государства. Это особенно четко появляется в воззрении англичан. Локщ для которого никакая власть, если она только фактическая, не должна приниматься во внимание, когда дело касается права, и который поэтому выступал за безусловное право противодействия. спрашивает себя: «Кто же будет судьей?» (Who shall be judge?). И отвечает: «Судьей должен быть народ» (The people shall be judge («О государственном правлении». р. 240)). Если же в обоснование такого ответа он говорит, что народ тут выступает в роли заказчика, а то, что само собой разумеется в частной жизни, должно применяться и когда речь идет о благе миллионов людей. то звучит это не менее радикально, чем у Руссо. Но радикализм сословной оппозиции не следует путать с радикализмом Руссо. Общим у них является только радикализм в вопросах справедливости, в разделении права и власти, а его хватало во все времена. В политической практике радикализм представляет собой нечто иное. Когда монархомахи, и с ними Локк. говорят о народе. права которого они защищают от посягательств государя. для них само собой разумеется, что речь идет не о плебсе, не о бесформенной и разношерстной толпе (incondita et confusa turba), а только о народе, репрезентированном в сословной организации[99]. Сколь ни радикально звучат некоторые фразы «Обвинений», все же, к примеру, оборот «народ или лучшие его представители» (populus populive optimates) доказывает, что они еще не отличают народ от народного представительства. Новый радикализм появился только тогда, когда народ выступил на передний план непосредственно, как неорганизованная, отвергающая представительство масса. Одновременно (и именно у Руссо) проявляется и другая черта нового радикализма, заключающаяся в том, что радикализируется понятие заказа, который правительство получает от народа, и правительство становится комиссаром народа, которого в любой момент можно отозвать и который полностью подчинен воле заказчика. Но такое развитие теории предполагает и развитие истории, при котором «комиссар» начинает играть решающую роль. В современное учение о государстве понятие о комиссаре было введено Боденом.
В. Определение комиссарской диктатуры у Бодена
Как «умеренный», как «ловкий» политик (politicien), Боден занимает промежуточную позицию между Макиавеллиевым техницизмом и правовым государством монархомахов. Сложную проблему публичного права, заключавшуюся в понятии суверенитета и в том, как связать высшее право с высшей властью, нельзя было решить средствами теории политической техники, но нельзя было и игнорировать ее, как это делали монархомахи. Проблема эта вновь и вновь вела к понятию диктатуры, которое в политической технике выступает наравне с другими искусными приемами. Заслуга же Бодена не только в том, что он обосновал понятие суверенитета в современном государственном праве, онеще и увидел, что проблема суверенитета связана с проблемой диктатуры, и (ограничившись, правда, лишь комиссарской диктатурой) дал ей определение, которое и сегодня нужно признать основополагающим. Выдвинув получившее широкую известность определение суверенитета в главе VIII первой из своих «Шести книг о республике» («суверенитет есть абсолютная и постоянная республиканская власть, которую латиняне именуют „величием“» (la souverainete est la puissance absolue et perpetuelle cTune République que les Latins appellent majestatem и т. д.)), он на многочисленных примерах разбирает понятие диктатуры. Представитель государя не является сувереном, сколь ни велика доверенная ему власть. Главное в том, что суверен всегда остается господином в отношении любого подданного, на которого возложена государственная задача, все равно, поручается эта задача ординарному чиновнику или комиссару. Ведь суверен может в любой момент отобрать доверенную власть и вмешаться в действия своего уполномоченного. Это для Бодена означает, что римский диктатор не был сувереном, как не были им ни спартанский гармост, ни салоникийский эсимнет, ни мальтийский архонт, ни флорентийская балья[100], «ни какой-либо другой комиссар или магистрат, недолгое время обладавший абсолютной властью распоряжаться в республике» (ny autre Commissaire ou Magistrat qui eust puissance absolue ä certain temps pour disposer de la République). Диктатор только имел комиссионное поручение, например – вести войну, подавить восстание, реформировать государство или по-новому организовать государственное управление. Децемвиров («десятерых комиссаров», dix Commissaires, как называет их Боден), обладавших абсолютными полномочиями для введения новой конституции и приостановивших на время своего правления деятельность всех прочих органов власти, тем не менее тоже нельзя назвать суверенными правителями, поскольку власть их закончилась, когда была выполнена порученная им задача. Так же дело обстояло и с диктатором. То, что все называли «диктатурой Суллы», было для Бодена лишь «свирепой тиранией», от которой, впрочем, сам тиран отказался по окончании гражданских войн. Цезаря убили после четырех лет диктатуры. Формально при его диктатуре, как и при диктатуре Суллы, право вето трибунов продолжало существовать. Даже когда в том или ином государстве отдельный человек или отдельный властный орган получает неограниченные полномочия и нет никаких правовых средств противодействовать принимаемым ими мерам, все же такая власть еще не суверенна, если она не постоянна, ведь это означает, что она дана кем-то другим, а подлинный суверен не знает над собой никого, кроме Бога. Сколь бы ни был могуществен чиновник или комиссар демократического государства или монарха, его полномочия всегда лишь производим, суверенен же народ или, при монархии, государь[101].
Боден не делает различия между суверенитетом государства и суверенитетом носителя государственной власти. Он не противопоставляет государство высшему государственному органу в качестве самостоятельного субъекта[102]. Кто обладает абсолютной властью, тот и суверенен, а кто именно ей обладает, должно устанавливаться в каждом отдельном случае, хотя и не на основании всего лишь фактической констатации политической влиятельности (впрочем, это тоже имеет значение, как явствует из высказываний Бодена о тирании). Решающую роль здесь играет правовое обстоятельство, а именно производный характер власти, которая фактически может быть сколь угодно сильна. Тем самым вопрос о диктатуре получает для Бодена ответ. Но разрыв между диктатурой и суверенитетом вскоре вызвал споры о том, не является ли на самом деле диктатура, по своему понятию, разновидностью суверенитета. В римских источниках говорилось, что чин диктатора очень схож с царской властью (Liv., VII, 32, 3. Cic., De rep., II, 56). И все же для теоретика государственного права времен монархий XVI и XVII вв. суверен не мог быть комиссаром, а Боден был далек от того, чтобы проводить различие между суверенной диктатурой и суверенной монархией. Хотя монархическая государственная доктрина всегда охотно упоминала о диктатуре, чтобы показать, что в случае необходимости придется смириться с абсолютным господством одного человека, но с точки зрения легитимного абсолютизма, который в политической практике постоянно прибегал к помощи комиссаров, чьи полномочия зачастую были весьма широки, все же отличие комиссара от суверена было слишком велико, чтобы при какой бы то ни было «commissio» речь могла идти о суверенитете комиссара. Поэтому Альберик Гентилис подчеркивает, что диктатор был магистратом, а не государем[103]. Арумей, в существенных моментах вторя Бодену, выделяет ту же противоположность[104]. Иная точка зрения представлена Гроцием, хорошо знакомым с политическими отношениями на своей родине, в раздираемой гражданскими войнами республике, и на себе испытавшим диктатуру Морица Оранского[105]. Между диктатурой и суверенитетом он не видит существенного различия. Возникший в ту пору интерес к эпохе Августа (уже цитированный труд Лентула назывался «О превращении республики в монархию» (De convertendam in monarchiam republica)) проявляется и у Гроция[106]. Стремясь обосновать свой тезис о том, что суверенитет народа может быть отчужден и кому-либо передан, он ссылается на то, что народный суверенитет передается народом государю (princeps), т. е. на lex regia. Он спрашивает, почему бы народ не мог передавать свой суверенитет, коль скоро до сих пор еще не существовало государства, которое было бы настолько демократическим, что действительно управлялось бы всеми – и бедняками (inop es), и женщинами, и детьми, – ив котором управление не было бы на деле предоставлено лишь немногим лицам. Раз при диктатуре такая передача имеет место, то должно быть безразлично, на какой срок она осуществляется. Используемое Боденом сравнение с собственностью, которое должно помочь отличить суверенитет от прочих видов обладания государственной властью, характеризуемых как несобственное владение, встречается и у Гроция, только здесь аналогия с собственностью допускается потому, что диктатор, пока длится его диктатура, действительно обладает «высшей властью» (summum imperium) и что в «делах морали» (res morales), к каковым относятся и понятия права, главное – это «результат» (effectus), а не временная длительность, не имеющая значения для существа дела. Следовательно, во время своей деятельности диктатор является сувереном, а не только магистратом, как полагает Боден[107]. При этом Гроций, конечно, предполагает, что в течение отведенного ему срока диктатор не мог быть отозван (revocabilis) по чьей-либо воле. Здесь уже намечается государственно-правовое ядро спора: спрашивается, в какой мере диктатор, хотя бы и только на время своих полномочий, обладает правом на свой пост. Если ответ утвердителен, если диктатора уже нельзя по желанию отозвать как комиссара (а последний этим отличается от ординарного должностного лица), то становится возможна дискуссия о его сходстве с сувереном, о чем в других случаях, конечно же, нельзя и говорить[108].
Вопрос о временной передаче всей политической власти со свойственной ему основательностью поставил Гоббс – и дал на него ответ. Если весь народ в целом, populus, навсегда передает власть одному человеку то при этом возникает монархия. Если же власть передается лишь на время, то правовой характер возникающей таким образом политической инстанции зависит от того, имеет populus, т. е. действующая в качестве государственно-правового субъекта совокупность граждан (которую Гоббс как «лицо» (persona) всегда строго отличает от «бесформенной толпы» (multitudo dissoluta)), на срок действия этой временной власти право сходиться в собрания или не имеет. Если populus может собираться без согласия или даже против воли временного властителя, то последний является не монархом, а только «первым слугой народа» (primus populi minister). Согласно пояснению в сочинении «О гражданине» (1642), это относится к римскому диктатору, который, стало быть и по Гоббсу, до истечения срока своих полномочий может быть в любое время снят с должности народным собранием, coetus populi, поскольку народ тут всегда остается сувереном[109]. Но впечатление, произведенное на Гоббса событиями английской революции и ее развитием в протекторат Кромвеля, можно распознать и в его суждениях о диктатуре. В «Левиафане» (1651) он называет диктатора (коего, намекая на Кромвеля, ставит рядом с протектором) «временным монархом», обосновывая это тем, что здесь налицо власть, которую можно оценить как равную монархической. И все же это рассуждение, как и весь «Левиафан», носит скорее политический, а не государственно-правовой характер, и диктатура в нем упоминается главным образом ради того, чтобы показать, что во время гражданской войны даже демократия не обходится без монархических учреждений и что чаще в республиках такой вот неизбежный диктатор или протектор отбирает власть у народного собрания (coetus), нежели в монархиях опекун или регент – у несовершеннолетнего или по каким-то иным причинам неспособного управлять страной государя. Поэтому Гоббс столь же определенно отмечает, что и диктатор является лишь «служителем» (minister) властвующей демократии или аристократии, раз уж он сам не может назначать себе преемника, в каковом случае он конечно же превращался бы в монарха[110]. Гоббсова конструкция, как уже было сказано, указывает на проблему суверенной диктатуры. Но Гоббс отличает сам суверенитет от его осуществления и потому не доводит умозаключение до конца. Он отмечает, что при демократии осуществление суверенитета часто препоручается какому-либо министру или чиновнику, причем народу принадлежит только инициатива, а не сама служба (ministerium), и он довольствуется назначением должностных лиц[111]. Абсолютная форма осуществления власти бывает, по-видимому, особенно необходима во время войны, из чего (по крайней мере, согласно изложенному в работе «О гражданине» (гл. X, 17)) должна вытекать предпочтительность монархической формы правления, ведь, по Гоббсу, государства живут в их естественном состоянии, т. е, в состоянии постоянной войны между собой. Как справедливо подметил Теннис, по своей внутренней тенденции это рассуждение ведет не к наследственной монархии, а, скорее, к цезаризму, наиболее рациональной форме просвещенного абсолютизма. В XVII столетии, в век абсолютизма, верное своей идее немецкое учение о государстве, которое трактовало монарха как богоподобное и Богом ниспосланное существо, иногда даже физически отличавшееся от остальных людей, и в сущности было иррационалистическим, хорошо видело этот сомнительный характер Го б б совой теории[112]. Напротив, в сочинении Пуфендорфа, испытавшего сильное влияние Гоббса, актуальность последнего остается, по-видимому, нераспознанной. В нем упоминается разгоревшийся между Боденом и Гроцием спор о том, является ли диктатор, как всего лишь временный обладатель власти, монархом, и спор этот разрешается в том смысле, что диктатор, которому лишь доверена власть, принадлежащая кому-то другому, не в большей мере, чем регент или опекун, может считаться суверенным монархом, а разве только магистратом, тем более что высшая власть на время его полномочий передается (commissum) ему не для того, чтобы он распоряжался ей «по своему усмотрению» (pro arbitrio suo). Речь здесь должна идти о тех же правовых процессах, которые имеют место, когда какому-либо магистрату препоручается вынесение судебных решений без возможности обжалования. Тем самым диктатура вновь понимается всего лишь как выполнение государственных функций комиссаром[113]. После консолидации монархии в XVII в. интерес к этому спору иссяк. Томазий упоминает о нем при рассмотрении вопроса о временном суверенитете и кладет ему конец, заявляя, что спор, обладает ли диктатор «величием» (majestas), касается римской истории, и разрешают его сообразно обстоятельствам[114]. К этому спору возвращается еще Кристиан Вольф, но тоже лишь затем, чтобы отделаться от него несколькими фразами[115].
В действительности спор этот затрагивал противоположность комиссарской и суверенной диктатуры. Боден ограничился комиссарской, но подвел под нее чрезвычайно ясное и прочное юридическое основание. Он рассматривает этот вид диктатуры в главе II третьей книги «Республики» как пример исполнения комиссарами поставленных обществом задач. Различие, которое уже было подробно рассмотрено в учении о каноническом праве и у составителей глосс к учению о комиссаре-судье[116], Боден применяет ко всеобщему понятию государственного права, противопоставляя ординарного чиновника (officier) комиссару (commissaire). Ординарный чиновник – это «публичное лицо», которому доверен определенный, описанный в законе круг задач (lofficier est la personne publique qui a charge ordinaire, limitee par edict). комиссар – это тоже публичное лицо, но перед ним стоит экстраординарная задача, определяемая только поручением (le commissaire est la personne publique qui a charge extraordinaire, limitee par simple commission). Оба, в отличие от частного человека, исполняют публичную функцию (charge publique, munus publicum), но комиссар для Бодена не является магистратом. последнего он всегда называет officier (кн. III, гл. III). Само собой разумеется, что и ординарному чиновнику может быть поручено комиссарское исполнение государственных функций, так даже чаще всего и бывает, но тогда он именно поэтому становится не ординарным чиновником, а комиссаром (р. 380). Чрезвычайные судьи, получающие задание от государя, не были магистратами точно так же, как и римские следователи по уголовным делам (quaestores parricidii), но обладали властью отдавать приказы, выносить судебные решения и приводить приговоры в исполнение. О том, что, определяя эти понятия, нельзя ограничиваться только судейской деятельностью, Боден со всей ясностью говорит, возражая Куяцию (р. 373–374), который упускал из виду главное, а именно командную власть (puissance de commander). и говорил только о судопроизводстве. Другими словами. существуют вообще два способа осуществления государственной власти, которые, в зависимости от особого государственноправового характера распоряжения. служащего основой действий находящегося на государственной службе лица, можно обозначить как ординарно-чиновническую или комиссарскую деятельность. Если рассуждения Бодена. расцвеченные многочисленными примерами из истории. свести в ясную и прозрачную схему то можно будет выявить следующие признаки.
[59] Здесь нужно принять во внимание прежде всего многочисленные, важные также и в политическом аспекте работы Юста Липсия. Арумей (Arumaeus. Discursus academici de juro publici. T. V. 1623 seqq.) часто цитирует Липсия, Цазия и Розина. Безольд, помимо них, еще Форстера, Кеккермана, Буланже и др. Хороши подборки по науке о римских древностях у Варнавы Бриссония (Barnabae Brissonii de formulis et solemnibus populi Romani verbis. Libri VIII. Frankfurt, 1592. L. II. P. 257–258).
[60] Нижеследующие данные, приводимые с учетом новейшей литературы, помогут составить общее представление, тем более что отчасти они небезынтересны и для дальнейшего изложения.
[61] У Моммзена, как и у Эдуарда Мейера (Meyer Е. Caesars Monarchic und das Principat des Pompejus. 2 Aufl. Stuttgart, 1919), зависимость изложения исторических событий от политических реалий современности несомненна. Стремление к актуализации, столь излюбленной в XVII в., ныне передалось опирающемуся на труды Мейера Паулю Лейтвейну (Leutwein Р. Der Diktator Sulla. Berlin, 1920). У Моммзена в этом отношении интересно то, что он проводил различие между республиканской и цезарианской диктатурой (см.: Mommsen Th. Staatsrecht. II, 685, а также замечания Хейверфилда (Haverfield. The abolition of dictatorship // The classical Review. III. London, 1889. S. 77) иЛибенама (ibid. S. 388)). Адольф Ниссен (Nissen A. Beiträge zum römischen Staatsrecht. Straßburg, 1885) полностью в духе современности приписывает разделение военного и гражданского управления римскому государственному праву и старается исходя из этого дать объяснение куриатным законам (lex curiata). Против такой модернизации возражает Отто Зеек (D. Lit. Ztg., 1887. Sp. 135–136), обоснованно указывая на то, что подобное разграничение было совершенно чуждо правовым воззрениям римлян. Любопытно замечание Ниссена к работе Виллема (Willem. Le senat Romain. II, 257), который называет странным (etrange Systeme) то, что сенату не позволялось самому назначать диктатора. «Думаю, – говорит Ниссен (S. 64. Anm. 2), – это не более странно, чем конституционная монархия». В статье Зольтау 1914 года (при всей весомости и правомерности ее содержания) римский диктатор предстает во главе объединенного войска почти как верховный военачальник Германской империи по конституции 1871 г. Параллели, выявленные по XVII в., приводятся далее в тексте.
[62] О выведении слова dictator из dicere, dictare со значением «отдавать приказы» («эдикты») см.: Schwegler. Römische Geschichte. II, 122, Anm. 1. BeckerHandbuch der römischen Altertümer. II, 2. S. 150). Согласно Моммзену (Mommsen Th. Staatsrecht. II, 144), dictare никогда не принимало значения regere («править, управлять»). Катон употреблял это выражение для обозначения высших руководителей вообще, и для Моммзена это означает, что у диктатора не было помощников и коллег. Греческие историки (Полибий, Дионисий, Диодор, Плутарх) дают перевод: аиократсор, сттратг|у0сг аитократсор или оставляют 8истати)р. См. также: Liebenam. Op. cit. Sp. 374.
[63] Быть может, причина этого отчасти состоит в том, что слово «диктатор» уже имело определенное значение в языке того времени. Так назывался канцелярский чин. Именование знаменитого dictatus папы Григория VII (см.: Jaffe. Reg. Greg. L., II, ер. 55a) основано, к примеру, как раз на этом канцелярском словоупотреблении. На полях документа стоит пометка: dictatus рарае, т. е. «продиктовано папой». Служитель канцелярии, которому было доверено составление писем, назывался диктатором. В государственном праве Римской империи германской нации «диктатурой» обычно называлась определенная процедура в рейхстаге, а именно, собрание секретарей посольств и канцеляриев, которым секретарь курфюрста Майнцского, восседавший на некотором возвышении, диктовал меморандумы, протесты и т. п., «сообщал их в ходе публичной диктатуры» (per dictaturam publicam communicirte), из-за чего, скажем, комиссионные и прочие декреты, как правило, содержали в своем заглавии пометку: dictatum… per Moguntinum («продиктовано Могунтинцем»).
[64] Например, от сравнения папского легата (legatus cardinalis) с римским проконсулом в «Зерцале правоукрепления» (Speculum juris Durandi. Frankfurt, 1592. De legato, § 3, № 37). см. ниже гл. II.
[65] Römische History auß T. Livio gezogen von Schöfferlin, 1507. P. XLII. – Еще Шефнер в немецком издании макиавеллиевых «Рассуждений» (Danzig, 1776) превращает консулов в бургомистров, трибунов – в цеховых мастеров, а слово «диктатор» оставляет без перевода.
[66] Chronika (по изданию 1565 г. р. LXXIV, LXXXIX, по изданию 1585 г. – р. CLXXV). Я цитирую Франка не ради его политического значения (об этом см.: Опскеп Н. Historisch-politische Aufsätze und Reden. Bd I. München. Berlin, 1914. S. 273 ff.), а в качестве примера того, с какими государственно-правовыми и политическими представлениями слово «диктатура» связывалось в Германии в XVI в.
[67] Pollock F. Spinoza et le Machiavellisme, Revue politique internationale. Lausanne, 1919. P. 1.
[68] О «плодах начитанности» говорит Эллингер (Ellinger. Zeitschr. f. d. ges. Staatswissenschaften. Bd. 44. 1888. S. 3). о «гуманистических изысканиях» – Ф. Блей (Blei F. Die Rettung. II. 1919. S. 27). Возражения против такой оценки см.: Menzel A. Machiavelli-Studien, Grünhutz Zeitschr. Bd. 29. 1902. S. 561.
[69] Так прежде всего у Альберика Гентилиса (Albericus Gentilis. De legationibus. L. III. 1585). У Лентула (Cyr. Lentulus. Augustus sive de convertenda in monarchiam republica. Amsterdam, 1645. P. 112) вопрос о том, чего же собственно хотел Макиавелли, выступает уже как академическая контроверза. Он обсуждается в рассматриваемой ниже литературе политических «арканов». Спиноза воспринимал «Государя» как сатиру. об этом см.: Menzel A. Ibid. У Томазия (Thomasius. Institutionen jurisprudentiae divinae. Libri tres. Ed. IV. Halle, 1710. L. III. С. VI § 67): «Макиавелли, автор либо нечестивый, либо сатирический» (autor vel impius vel satyricus). Руссо в своем «Договоре» (Rousseau /.-/. Contrat sociale. L. III. С. 6) приводит различные интерпретации, но книгу о «Государе» называет «республиканской» (le livre des republicans). Психологическое объяснение дает Монтескье, в «Духе законов» (.Montesquieu Ch. Esprit des lois. 1, XXIX. C. 19) он мотивирует создание «Государя» восторженным отношением Макиавелли к своему идеалу, герцогу Валентинуа.
[70] См.: Menzel A. Ibid.
[71] Перечень посвященной Макиавелли литературы до середины XIX в. см. у Моля (Mohl. Geschichte und Literatur der Staatswissenschaften. III. Erlangen, 1858. XVII. S. 519 ff.). История понятия «макиавеллизм» – у Томмазини (Tommasini О. La vita е gli scritti de Noccolö Machiavelli. I. Rom, 1883). Новейшая литература у Карла Гейера (Hey er К. Der Machiavellismus. Berlin, 1918 (Münchner Diss. 1918 г.)). В тексте цитаты приводятся по изданию G. Lisio (Florenz, 1889).
[72] См.: Hobohm. Machiavellis Renaissance der Kriegskunst. 2 Bde. Berlin, 1913. – Йенс в своем пособии по истории военного дела (I. S. 449, 454, 456, 460) называет Макиавелли «одним из наиболее выдающихся классиков военного искусства». Не могу проверить, насколько справедливо такое суждение, но на правоту приводимых в тексте высказываний о технической концепции государства это не влияет.
[73] Это слово позаимствовано в трудах Отто Нейрата (Neurath О. Vollsozialisierung. Jena, 1920), где предписываются не только методы удовлетворения потребностей, но и объем и очередность самих потребностей.
[74] Dilthey W. Ges. Schriften. II. Leipzig, 1911. S. 23 ff. Мориц Риттер (Ritter M. Die Entwicklung der Geschichtswissenschaft. München, 1919. S. 203) тоже говорит о пессимизме. Намного больше прав Э. Трельч (см.: Hist Zeitschr. Bd 23.1919. S. 390), согласно которому Макиавелли, «скорее, довольствовался типизацией истории, рассматриваемой в психологическом аспекте и служащей учебным пособием для нынешних действий». И такую веру в человеческий рассудок Трельч называет как раз оптимизмом.
[75] St. Thomas Aquin. Summa theol. Pars I. Qu. I. Art. 2 ad 3 (Opera. T. VI): «Всякая иррациональная природа соотносится с Богом, как инструмент – с изначальным деятелем» (Tota irrationalis natura comparatur ad Deum sicut instrumentum ad agens principale). Сущность иррациональной природы состоит в том, что она «как бы порождаема или ведома чем-то другим» (quasi ab alio acta vel ducta). «Не может быть воли в том, что лишено разума и интеллекта» (Non potest esse voluntas in his quae carent ratione et intellectu), потому что оно не улавливает всеобщего и побуждается влечением (appetitus) к какому-то определенному благу. Это утверждение важно и для понимания «общей воли» (volonte générale) у Руссо. «Однако ясно, что частные причины приводятся в движение причиной универсальной: так правитель государства, стремясь к достижению общего блага, своею властью приводит в движение все частные государственные учреждения» (Manifestum autem est quod particulares causae moventur a causa universali: sicut rector civitatis, qui intendit bonum commune, movet suo imperio omnia particularia officia civitatis).
[76] Из бесчисленного множества примеров упомянем следующие: St. Thomas. Summa theol. L. II. 91, lc.: «Закон в первую очередь есть некое предписание (dictamen) практического разума» (Nihil aliud est lex quam quoddam dictamen practicae rationis in principe). Встречаются также «предписание ума» (dictamen mentis), «предписание закона природы» (dictamen legis naturae). дальнейшие указания см, в лексиконе Шютца. Duns Scotus. Oxon. IV. D. 46. Qu. I. № 10: «Интеллект воспринимает с легкостью, прежде чем того захочет воля, но он не воспринимает с определенностью, как следовало бы делать, поскольку воспринимать означает диктовать» (intellectus apprehendit agibile antequam voluntas illus velit. sed non apprehendit determinate hoc esse agendum, quod apprehendere dicitur dictare). Suarez Fr. De leg. III. C. 2. № 3: «предписание естественного разума» (dictamen rationis naturalis). Grotius H. De jure belli ac pacis. L. I. C. 16. § 1: «о диктующем естественном разуме» (dictante naturali ratione). Hobbes Th. De cive. Ill, 25: законы природы «продиктованы неошибающимся разумом» (dictata rectae rationis). Leviathan. С. 12: всем пророкам приходится утверждать, что их слова «продиктованы» Богом или каким-нибудь духом. Locke J. Civil government. II, 8: мы делаем то, что нам «диктует холодный рассудок и совесть» (calm reason and conscience dictate). V, 56: Адам мог сообразовать свои действия «с тем, что ему диктовал закон разума» (according the dictates of the law of reason). Массачусетская Декларация прав человека 1780 г. (art. II): «предписания, продиктованные его собственной совестью» (dictates of his own conscience and reason). Кант еще говорит о предписаниях разума, dictamina rationis. У Монтескье и Руссо диктует уже сердце. В конце концов смысл этого слова рассредоточивается: диктовать может чувство, энтузиазм, все что угодно. Пример словоупотребления в формулировке позитивного закона: Joh. Limnaeus. Juris publici imperii Romano germanici. T. V (3 Aufl. Straßburg, 1657). T. I. С. II. C. 8. № 36: «принудительный закон (lex coactive) – это закон, который диктует наказание» (lex quae poenam dictitat). также Capitula-tiones Imperatorum (ed. alt. Straßburg, 1648. P. 8): император Карл «диктует» (dictitat) в Золотой булле. Pufendorf. De jure nat. et gent. L. VIII. C. 8. § 3: «наказания, предписанные законом» (poenae in lege dictatae) и др.
[77] Подробный перечень см.: Ferrari G. Histoire de la raison d’Etat. Paris, 1860.
[78] Wolters F. Über die theoretische Begründung des Absolutismus im XVII Jahrhundert. Festg. für Schmollen Berlin, 1908. S. 210.
[79] Например, в докладах Юбера Ланге (Languet Н. Arcana seculi dec. sexti. epistolae secretae / Hrsg, von J. P. Ludovicus. Halle, 1600).
[80] Из Мюнхенского тайного государственного архива. К. schw. 50/28 fol. 124 (не публиковалось).
[81] Clapmar A. De arcanis rerum publicarum. 1, VI. Bremen, 1605 (спустя год после смерти автора издано его братом). В Эльзевировом издании «Арканов» Кр. Безольда 1644 г. опубликованы также цитируемые ниже Клапмаровы Conclusiones de juro publico.
[82] Триста лет спустя это выражение употребляет Антон Менгер (Menger А. Neue Staatslehre. S. 95. Anm.), и тоже для того чтобы отличить действительную причину от кажущейся. Сколь ни мало он думает при этом о связи с литературой арканов, все же сравнение политико-технических воззрений на государство с социалистическим представлением о «надстройке», которое в XIX в. становится господствующим в самых разных своих ипостасях и в самых различных политических направлениях, весьма поучительно.
[83] «Чем подвергать республику опасности, лучше пойти на крайние уступки возмущенному и неукротимому народу или тем, кто выступает против добрых нравов. Ведь после того как народ будет умиротворен, все обещания можно взять назад» (Populo tumultanti et feroci satius est ultro concedere vel ea quae contra bonos mores postulant, quam Rem publicam in periculum vocare. Nam postea sedato populo retractari posunt (Conclusiones, CXVIIl)). Тезис, который сам по себе отражает повсеместную практику классовой борьбы (cp.: Mehring. Geschichte der deutschen Sozialdemokratie. IV, 4 Aufl. S. 141), в этой формулировке восходит, по всей видимости, к Юсту Липсию (Lipsius /. Politicorum sive civilis doctrinae libri VI qui ad Principem maxime spectant. 1, VI. Leyden, 1589. P. 351): «лучше не убивай, а обманывай» (falle, falle potius quam caede).
[84] «Но прежде всего о знакомстве с арканами аристократического господства свидетельствует, по-видимому, назначение римского диктатора после проведения закона об апелляциях» (imprimis autem arcanum dominationis Aristocraticae sapere videtur creatio ilia Dictatoris Romani post latam legem provocationis. L. III. C. 19). другие высказывания о диктатуре: Ibid. I. С. II, 12. V. С. 18, 19. Conclusiones, XXXVI.
[85] Arcana. L. I. С. IX. III. С. 1. Concl. Ill: Многие говорят, «публичное право есть то же, что и политика, но это неверно и противоречит утверждению Аристотеля» (jus publica est idem quod Politica, sed falso et contra sententiam Aristotelis). Concl. L: против Макиавелли, не отличающего jura dominationis от arcana dominationis.
[86] Arcana. IV. С. VIII u. III. – Приведенная здесь цитата о том, что во дни мятежа все права следовало бы отдать в руки одного человека и в такое время «управлять всеми делами единолично» (manu omnia gubemare, причем manus, в противоположность jus, означает всего лишь фактическое могущество и исполнительную власть), отсылает нас ко второй книге Ливия. Судя по контексту, это может быть только фрагмент II, 31, п. 10 (диктатура Марка Валерия 494 г.). Клапмар, как и его современники, больше говорит о внутренних волнениях, чем о войнах. Но как раз это место из Ливия дает понять, что первоначально диктатор был всего лишь военным главнокомандующим, а диктатура не должна была использоваться для внутренних политических целей.
[87] De Arcanis Rerumpublicarum. Elzevir-Ausgabe. 1644. Сарр. IV, VII, X. см. также Tractatus posthumus de origine et successione variisque Imperii Romani mutationibus. Ingolstadt, 1646. Pars II. Cap. 1. P. 150. Дефиниция jus dominationis как исключительного права есть уже у Альберика Гентилиса (Alb. Gentilis. De potestate Regis absoluta. Hannover, 1605. P. 11, 25).
[88] Различие между суверенными правами (jura majestatis) и одной лишь видимостью суверенитета (simulacra majestatis) (последнюю можно без всяких опасений предоставить германскому императору) проведено у Ипполита Лапидского (Hypolithus а Lapide. De Ratione Status in Imperio nostro Romano-Germanico. 1640. Pars II. Cap. VI.)
[89] Поэтому императорский юрист Безольд (Tractatus posthumus, р. 150) говорит: все, что прописано в капитуляциях, касается только ординарных властей (ordinaria administratio) и в исключительной ситуации ничем не связывает императора, поскольку не относится к «экстраординарной власти, обладая которой император и может делать то, чего требует необходимость» (extraordinaria potestas, secundum quam utpote Imperator agere potest, quae necessitas requirit). В качестве примера он приводит случай, когда император Фердинанд подверг опале пфальцграфа Фридриха, обличенного в мятеже, и отдал его сан другому вопреки предписанной капитуляциями процедуре, «поскольку при тогдашнем положении дел и не мог поступить по-другому» (quia nempe pro statu rerum tum praesentium aliter fieri nequivit). Кристиан Бинер (Bie-пег Chr. G. Bestimmung der kaiserlichen Machtvollkommenheit in der deutschen Reichsregierung. Leipzig, 1780) тоже исходит из того, что изначально полнота власти была возвышающимся над ординарными инстанциями «средоточием экстраординарных средств для сохранения государства при разных коллизиях» (S. 6), но выступает против «цезарианцев», т. е. императорских юристов (Штамлера, Мульца, Линкера, Гумлера), которые эту возвышающуюся над ординарными инстанциями полноту власти приписывают императору (S. 100 ff., там же список дальнейшей литературы). См. также ниже, в конце экскурса о Валленштейне.
[90] Clapmar. Op. cit. IVc. 1, Vic, 1, 21. Conclus. LVI. Coroll. 2 к Conclus. – Далее следует градация различных видов права: «Естественное право корректируется международным правом, международное право – военным, военное – посольским, посольское – гражданским» (jus naturae corrigitur a jure gentium, jus gentium a jure militari, jus militare a jure legationis, jus legationis a jure civili), а последнее, в свою очередь, «правом, которое я называю царским, или господским» (a jure quod appello Regni sive dominationis), для характеристики которого Клапмар приводит выражение Цицерона: «внимай и в точности следуй сказанному» (animadverte et dicto pare), тогда как о военных судах он говорит: «в военном правосудии высший довод – деньги» (militaris jurisdictions summa ratio pecunia (IV, c. l)). Об «ужасающих» последствиях этого различения публичного и частного права, в силу которого публичное право, на самом деле, приравнивается к государственному и общественному интересу, с возмущением говорит Лентул в сочинении, которое и в прочих аспектах тоже должно быть причислено к литературе арканов (Lentulus. Augustus sive de convertenda in monarchiam republica. Amsterdam, 1645. P. 83). То, что в нем говорится о диктатуре (Р. 6, 9, 10, 100,110), примыкает к сказанному Макиавелли и Клапмаром. Типично высказывание Гентилиса (De legationibus. London, 1585. L. II. С. 7): смешно называть турку тираном, да и вообще трудно отличить тирана от короля. поэтому на вопрос о том, в какой мере противника в гражданской войне следует рассматривать как воюющую сторону в рамках военного права, отвечают так же, как уважаемые юристы отвечали на него в 1919 г.: «случай рассудит» (eventus judicabit).
[91] Multz J. В. Repraesentatio majestatis imperatoriae. Oettingen, 1690. Pars I. С. 12. – В книге делается попытка укрепить прежнюю императорскую власть с помощью умозаключений, исходящих из полноты власти.
[92] Цитаты в тексте приводятся по эдинбургскому изданию 1579 г. В качестве характерного примера литературы монархомахов «Обвинения» выбраны здесь не только потому, что они содержат «наиболее типичное выражение» (см. у Альберта Элькана (.Elkan А. Die Publizistik der Bartholomäusnacht. Heidelberg, 1905. S. 171)), «образцовую обработку» и «обобщение» всех этих сочинений по теории государства (см. у Людвига Кардаунса (Cardauns L. Die Lehre vom Widerstandsrecht des Volkes usw. Bonner Diss. 1903. S. 99)), но прежде всего потому, что другие монархомахи приводят, главным образом, либо теологические (или морально-теологические) доказательства, либо, какХотман и Бьюкенен, доказательства исторические, со ссылкой на историю германского права. Об Альтузии см. ниже, гл. Ill, в рассуждениях о Руссо.
[93] Он наиболее радикален также и в том смысле, что его аргументы наиболее абстрактны. Он хочет следовать «методу геометров» (more Geometrarum) и конструировать государство по принципам справедливости (см. предисловие). Для его рационализма характерно заимствованное у Аристотеля определение закона: закон есть сведенные в единство разум и мудрость многих проницательных людей (lex est multorum prudentum in unum collecta ratio et sapientia), лучше слушаться закона, чем любого сколь угодно умного человека, ибо в законе главенствует разум (ratio), а не пристрастия (cupiditas), человек же «подвержен разнообразным аффектам» (variis affectibus perturbatur) (S. 115–116). целиком в русле классического учения о тиране лежат и его славословия в адрес Брута (S. 188). При историческом рассмотрении учения о противодействии властям нельзя игнорировать эту классическую традицию, ведь еще несколькими десятилетиями ранее она получила сенсационное выражение в «Апологии», сочиненной в свое оправдание Лоренцино Медичи (Лоренцаччо), убийцей герцога Александра Флорентийского (1537, текст у Лизио). В своем объемном труде, посвященном учению о противодействии, Вольцендорф выявил тесную связь учения монархомахов с современным им позитивным состоянием государственного права (см. Wolzendorff. Staatsrecht und Naturrecht. Breslau, 1916), но, по-видимому, как раз «Обвинения» Брута чаще всего и выпадают из этого контекста.
[94] Vindicae. Р. 81–82. другие высказывания о римской истории см.: Р. 93, 121, 162, 188.
[95] Некоторое сходство, хотя ни в коем случае не абсолютное подобие, позволяет провести параллель между этой противоположностью справедливости и научности и возникающей в XIX в. противоположностью этического (так называемого естественно-правового) и «научного» социализма. Во всяком случае, серьезное возражение против сочинения Бергбома состоит в том, что оно подходит к несметным интеллектуальным богатствам XVII в. с непреклонным, но столь же и немотивированым «да – да, нет – нет» и объявляет лукавством все выходящее за рамки того, что ему с историко-релятивистски-позитивистской точки зрения представляется само собой разумеющимся (хотя все это само по себе весьма запутано и даже не анализируется). Даже такого писателя, как Гоббс, приводимые ниже в тексте отрывки от этого не защитили. Впрочем, именно здесь Бергбом начинает выглядеть несколько неуверенно и, ведя речь о Гоббсе, Спинозе и (!) Локке, говорит об их «неуверенности в отношении того, существует естественное право или не существует» (см.: Bergbom, Rechtsphilosophie und Jurisprudenz. S. 164. Anm. 18).
[96] В этом важнейшем месте, в вопросе о содержании договора, у Гоббса есть одна неясность. Как сказано в сочинениях «О политическом теле» (II, 1, § 2) и «О гражданине» (II, 5,6), договор строится на всеобщем отказе от полномочий в пользу суверена. Таким образом, он представляет собой перенесение, делегирование власти от народа – суверену, как оно предполагается lex regia. Следуя смыслу гоббсовой системы, логичнее было бы говорить не о перенесении, а об учреждении. В «Левиафане» (гл. 16 и 17) существенным содержанием договора выступает учреждение представительного органа: каждый ведет себя так, как если бы действия суверена были его собственными действиями, т. е. договор создает абсолютное представительство, с которым должен считаться каждый отдельный человек и из которого возникает государство как некое единство. В соответствии с этим, государство могло быть основано не в результате заключения отдельными лицами договора о подчинении, а в результате подчинения всех их такой суверенной единице, которой прежде не существовало и которая возникает только вместе с представительством. Это нечто иное, нежели делегирование при суверенной диктатуре, лежащее в основе цезаризма, и уж конечно не lex regia. Расхождение в трактовке государственного договора у Гоббса было выявлено Ф. Атже (.Atger F. Essai sur l’histoire des doctrines du contrat social. Nimes, 1906, these de Montpellier. P. 176).
[97] Pufendorf. De jure naturae et gentium. L. VIII. 1672. L. VII, 7, а также § 8, 10, 12, 13. VIII, § 6 etc.
[98] De jure naturae et gentium. VIII, § 10: (Semper tacita haec exceptio inesse intelligitur, ni salus reip. suprema in ejusmodi legibus lex, aliter requirat… nam si rex dicat, salutem populi aut insignem reip. utilitatem id postulare, sicuti et ea praesumptio actus regis semper comitatur, non habent cives quod regerant: quippe cum ipsis desit facultas cognoscendi).
[99] Gierke. Althusius. S. 216 f.. Wolzendorff. Staatsrecht und Naturrecht. S. 265.
[100] Среди приведенных исторических примеров балья интересна как учредительный комитет. Из многочисленных случаев назначения бальи здесь достаточно упомянуть один характерный, относящийся к 1530 г. (дальнейший обзор см.: Simonde de Sismondi. Histoire des Républiques Italiennes. T. XVI. Paris, 1818. P. 69 ff.): после заключения мира, в результате которого Флоренция была подчинена императору (12 августа 1530 г), Валори приказал занять площадь перед дворцом (20 августа) и созвать «народ». Собралось едва ли триста человек. Неблагонадежных отогнали ударами ножей. Сальвестро Альдобрандини обратился к этому собранию и спросил, дает ли оно свое согласие на назначение двенадцати человек, которые вмести имели бы столько же авторитета и полномочий, что и весь народ Флоренции. Вопрос ставился троекратно, и трижды народ ответил «да». Эти двенадцать были балья. их назначил папский комиссар. Они отстранили от службы синьорию, десятерых военных комиссаров и других служащих, разоружили народ и отменили название «республика». Таким образом, упразднение республики было все же осуществлено в республиканской форме и республиканскими комиссарами. Балья правила несколько месяцев как «хранитель суверенитета». В октябре 1530 г. была учреждена вторая балья, включавшая в себя 150 членов, назначенных первой. В нее вошли все аристократы, преданные дому Медичи. 4 апреля 1532 г. Валори, Гвиччардини и другие заставили балью учредить комитет из двенадцать граждан, которым полагалось поручить реорганизацию флорентийского государства. По новой конституции от 27 апреля 1532 г. все органы республиканской власти были упразднены, а Александр Медичи объявлен правителем государства.
[101] Bodin /. Les six livres de la République. L. I. С. VIII. P. 122 seqq. (приведено по второму французскому изданию, Париж, 1580). Латинский текст приводится по парижскому изданию 1591 г. (там, где для сравнения привлекаются другие французские или латинские издания, это оговаривается особо).
[102] Рем указывает Бодену на современное различие между суверенитетом государства и государственного органа (Rehm. Geschichte der Staatsrechtswissenschaft. Freiburg, 1896. S. 224), но различие это Бодену, конечно, не известно. Спрашивается, однако, в какой мере этот недостаток вызван недостаточной способностью Бодена к различению, а в какой, напротив, – его нежеланием гипостазировать фиктивное единство более высокого уровня в качестве реального субъекта реальной власти.
[103] Alb. Gentilis. De vi civium in regem semper injusta. 1605. P. 120. Цезарь – не настоящий государь. По Арнисею (Arnisaeus. De rep., L. II. С. II. 15. № 15–27(1615)), диктатор обладает «величием» (majestas), но не является «царем» (гех).
[104] Arumaeus. Disc. acad. de jure publico. Jena, 1616. T. I. Р. 381. Т. II (1620). Р. 124, 553–554 (из всех городских магистратов только диктатор обладал «подлинной властью» (imperium merum), т. е. мог вести уголовный суд, а также «правом меча» (jus gladii), подобно проконсулу в провинции, но был лишен «величия» (majestas), потому что такой бывает только постоянная власть (perpetua potestas)). Т. V (1623). Р. 57. Кристоф Безольд (Besold Chr. Discursus politici. Straßburg, 1623.1. C. 2) видит в диктатуре пример того, как демократическое государство (popularis status) управляется монархическим способом, а также различие между «властным правом» (jus imperii) и «руководством» (administratio), которое он, полемизируя с Боденом, возводит к Аристотелю (Polit. L. IV. С. 5 in fine). Однако Цезарь для него, хотя он и носил титул диктатора, является суверенным государем (с. 3), потому что дело не в имени, а в «полноте власти». см. также выше, с. 17, прим. 31. Reinkingk Th. Tract, de regimine seculari et ecclesiastico. Ed. sexta. Frankfurt, 1663. L. I. Cl. II. Cap. 2. P. 57. Osiander Joh. Ad. Observations in libros tres de jure belli et pacis Hugonis Grotii. Tubingen, 1671. P. 485–486.
[105] У Арумея (Disc. T. V. 1623. Disc. № 2. С. 3. Р. 57) принц Мориц Оранский тоже упоминается (с похвалой) как диктатор. диктатору отводилось главнокомандование во время войны (summa belli), и принц Нассауский тоже был назначен Соединенными нидерландскими провинциями «единственным повелителем в войнах на суше и на море» (solus terrae marisque belli arbiter constitutus). Согласно Бодену, принц не был бы сувереном, поскольку его полномочия были производны от штатов, и именно последние, получив от принца клятву в верности, сохраняли за собой суверенитет. Принц был капитан-генералом, правителем («наместником», Stadhouder) (в 1590 г. – пяти провинций) и адмирал-генералом, в отличие от принца Фридриха Генриха (1625), Вильгельма II (1637) и Вильгельма III (1672) он не был официально назначен капитан-генералом «над землями государства» (over de legers van den Staat), хотя его так называли. Впрочем, и об официальном назначении упомянутых принцев говорилось как о возлагаемом на них «поручении» (commissie). Генеральные штаты (точнее, «Коллегия комиссаров от девяти соединенных провинций», het Collegie der Gecommiterden van de nader geunieerde Provincien) сохраняли за собой контроль над ведением войны, от случая к случаю посылали на поля сражений своих комиссаров, а иногда и сами, in corpore, отправлялись в военные лагеря (1600). Согласно актам об объединении Голландии и Зеландии (1575 и 1576) полномочия Вильгельма I Оранского (не только самостоятельное военное командование, начальство над обороной всей страны, право назначения офицеров и чиновников, но и суды) были, конечно, таковы, что он выглядел не наместником (Stadhouder), а наследником короля. Но когда в 1584 г, в то время еще несовершеннолетний Мориц Оранский был назначен главой исполнительной власти (Государственного совета), назначение это, по крайней мере с формальной стороны, было лишь предварительным. он, стало быть, не наследовал эту должность от своего отца. Суверенная власть, которой обладал Вильгельм I, не должна была возродиться. фактически же принцы Оранские пользовались политическим влиянием суверенных государей. См. обзор у Баскура Кана (de la Bassecourt Caan. De regeeringsvorm van Nederland von 1515 tot heden, 3 Aufl. S’Gravenhage, 1889. S. 57–59,92,114, 123,131,191) с приведенной там дальнейшей литературой. Использовано также: Recueil van verscheyde Placaten, Ordonanntien etc. betreffenden de saecken van den oorlogh, где содержатся инструкции для войсковых комиссаров (1590–1681. Münchener Univ. Bibi. 8°. Jus 2991).
[106] Grotius H. De jure belli ac pacis. L. III. Ed. sec. Amsterdam, 1631. L. I. C. Ill, § 8.
[107] De jure belli ас pacis (eod.), § 8: «Чтобы в течение своего срока (диктатор) вершил все дела высшей властью по тому же праву, что и тот, кто является царем по праву наилучшему» (Quod intra tempus suum (dictator) omnes actus summi imperii exercuerit eodem jure quo qui est rex optimo jure). § 10: «Длительность не меняет сути дела» (Duratio naturam rei non immutat), и далее: «в делах морали суть их познается по совершаемым действиям» (rerum moralium naturam ex operationibus cognosci). Иначе все обстоит, когда человек может быть «отозван» (revocabilis), – тогда «результат» (effectus) будет другим, значит, другим окажется и «право» (jus).
[108] Там, где Гроций уже не говорит о диктаторе, он отличает (§ 14) «высоту власти» (summitas imperii) от «полноты обладания» ею (plenitudo habendi): многие «высшие полномочия не находятся в полном обладании (summa imperia non plene habentur), другие же «не являются вполне высшими» (non summa plene), например, маркграф может кому-либо передать свою должность или распорядиться об этом в завещании, что не всегда возможно для государя. По Гроцию, диктатор, конечно, не обладал бы plenitudo habendi, но поскольку его нельзя отозвать до истечения срока службы, он не был бы и просто комиссаром.
[109] Elementa philosophica. De cive. Amsterdam (Elzevir), 1647 (первоначально издано в 1642 г. для друзей). Cap. VII. 16. Р. 134.
[110] Leviathan. Cap. XIX. Р. 95–96, латинское издание 1668 г. На то, что «Левиафан», в отличие от ранних произведений Гоббса, представляет собой больше политический, нежели естественно-правовой трактат, справедливо указал Тённис (Tönnies F. Thomas Hobbes, der Mann und das Werk. 2. Aufl. Osterwieck und Leipzig, 1912. S. 208). Рассмотренное здесь место часто понималось как похвала Кромвелю, что, судя по общему ходу мыслей, скорее всего, неверно. О «диктатуре» Кромвеля см. ниже, гл. IV.
[111] De cive. Cap. X, 15. Р. 182.
[112] И. Ф. Хорн (Horn J. F. Politica architectonica. 1664. Cap. I. 19 (P. 167)) указывает, что это только кажется, будто Гоббс приводит аргументы в пользу монархии, на самом же деле его учение потворствует мятежам (seditiosus), поскольку в основание государства оно помещает отдельных индивидуумов. С аргументами, подобными тем, что выдвигает Лоренц Шпаттенбах (Spattenbach L. Politische Philosophie. 1668. S. 67), – будто бы Бог, сотворив землю, почел нужным выбрать особенно ценную и подобающую «материю», чтобы в ней, т. е. именно в монархах, запечатлеть все черты своего божественного образа, так что каждый мог бы сразу распознать их на челе, – к Гоббсу, конечно, не следовало бы приближаться. Но и Шпаттенбах тоже ссылается на диктатуру.
[113] De jure naturae et gentium. L. VIII. London, 1672. L. VII. Cap. VI, § 14.
[114] Institutionum jurisprudentiae divinae lib. tres. Ed quarta. Halle, 1710. L. III. Cap. VI, § 126.
[115] Jus naturae methodo scientifica pertractum, pars octava. Halle und Magdeburg, 1748. Cap. I, § 70. здесь тоже ссылка на Гроция.
[116] См.: D. G. Durandi Speculum juris (приводится по франкфуртскому изданию Александра де Нево 1592 г. с добавлениями И. А. Бальдуса). L. I. partic. 1 de judice delegato, § 1 seqq.: судья действует либо как ординарный, либо как делегированный судья (на основании поручения (commissio)). и de legato, § 2: «легат выполняет поручения господина Папы» (legatus vices gerit domini papae), тоже на основе commissio. В данной главе Боден цитирует, плавным образом, известных глоссаторов, в частности Бальдуса и Бартолуса, чье различение ординарного и экстраординарного выполнения государственных задач (последние непременно «одиозны») он с уверенностью отвергает (р. 380) и полемизирует с Говеном (р. 373), Шарлем Сигоном (р. 374, 379) и Никола Груше (р. 379), поскольку они не замечают разницы между службой и поручением, office и commission.