То, что империалистические практики были более важным источником прибыли на ранних, а не на более поздних этапах капиталистической экспансии, не означает, что политика и действия позднейших капиталистических организаций были менее империалистическими, чем политика и действия более ранних. Напротив, они становились все более империалистическими вследствие все более глубокого взаимопроникновения капиталистических и территориальных стратегий власти. Такая тенденция становится очевидной при сравнении исторической географии последовательных системных циклов накопления.
Еще до начала первого миросистемного цикла гегемонии некоторые итальянские города-государства, особенно Венеция, доказали жизнеспособность капиталистической стратегии власти в европейском контексте раннего Нового времени. Правители, преследующие стратегии территориальных завоеваний, стремились накапливать власть, расширяя свои территориальные владения. Буржуазия, которая правила итальянскими городами-государствами, напротив, стремилась накапливать власть, расширяя свое влияние на денежный капитал и воздерживаясь от территориальных приобретений, если только они не были абсолютно необходимы для накопления капитала. Успех этой стратегии зависел от соблюдения двух условий. Первым был относительный баланс сил между крупными территориальными объединениями на европейском субконтиненте.
Вторым — специфика зарождавшейся европейской системы государств: успешное получение прибыли и власти внутри Европы критически зависело от привилегированного доступа к колониальным ресурсам вне Европы при помощи торговли или грабежа. Баланс сил обеспечивал не только политическое выживание территориально ограниченных капиталистических организаций. Благодаря балансу сил конкуренция между крупными территориальными организациями за финансовые ресурсы усиливала капиталистические организации, эти ресурсы контролировавшие. В то же время ориентированность европейской борьбы за власть вовне гарантировала, что это соперничество будет постоянно подстегиваться потребностью государств обогнать соперников при получении привилегированного доступа к внеевропейским заморским богатствам[422].
В начале сочетание этих двух условий было весьма благоприятным для капиталистической стратегии власти. На самом деле оно было настолько благоприятным, что в наибольшей степени преуспела почти полностью детерриториализованная организация. Название первого системного цикла накопления (генуэзско-иберийский) связано не с Генуэзской республикой как таковой — городом-государством, который на протяжении всего цикла вел сомнительное в политическом отношении существование и «вмещал» очень ограниченную власть. Это название связано с трансконтинентальными торговыми и финансовыми сетями, которые позволили генуэзскому классу капиталистов, организованному в космополитическую диаспору, общаться на равных с самыми влиятельными европейскими правителями и превратить соперничество между этими правителями за капитал в мощный двигатель экспансии собственного капитала. С этих позиций силы генуэзская капиталистическая диаспора вступила в весьма выгодные отношения неформального политического обмена с правителями Португалии и имперской Испании. Благодаря таким отношениям иберийские правители сделали все возможное (в смысле военных и государственных усилий) для создания мирового рынка и мировых империй, а диаспора капиталистов Генуи ограничилась коммерческим и материальным содействием этим завоеваниям. В отличие от Фуггеров, которые разорились из-за своих слишком тесных связей с имперской Испанией, генуэзцы, вероятно, выигрывали от этих отношений больше, чем их иберийские партнеры. Как отмечал Ричард Эренберг (Richard Ehrenberg), «не серебряные копи Потоси, а генуэзская торговля позволила Филиппу II десятилетие за десятилетием проводить в мире силовую политику». Но в этом процессе, как сетовал Суарес де Фигероа в 1617 году, Испания и Португалия превратились в «генуэзские Индии»[423].
Во втором (голландском) системном цикле накопления по-прежнему сохранялись благоприятные условия для проведения строго капиталистической стратегии власти, но они были уже не столь благоприятными, как во время первого цикла. Безусловно, в подъеме Голландии сыграли важную роль острые конфликты крупных государств Европы, а Вестфальский мир 1648 года придал европейскому балансу сил определенность и институциональную прочность. Кроме того, в XVII веке голландцы смогли так легко и быстро расширить масштаб своей деятельности от Балтики до Атлантического и Индийского океанов только потому, что иберийцы уже завоевали Америку и открыли прямые морские пути в Ост-Индию. Однако геополитический ландшафт, созданный в Европе иберийским освоением и закреплением мирового пространства, уже не оставлял места для той разновидности капиталистической стратегии власти, которая обеспечила благосостояние генуэзской диаспоры в «долгом» XVI веке. Но, несмотря на противодействие иберийских морских и территориальных империй, голландцам удалось создать завязанную на Амстердам систему транзитной торговли и акционерных обществ, ставших основой второго системного цикла накопления. Тем самым голландцы добились того, чего не смогли сделать генуэзцы: прийти к самодостаточности в ведении войны и в создании государства[424].
Виолетта Барбур (Violet Barbour) утверждает, что эта завязанная на Амстердам система была последним примером «подлинной империи торговли и кредита... поддерживаемой исключительно городом, а не силами современного государства»[425]. Сомнительно, можно ли называть Соединенные Провинции «современным государством», поскольку здесь соединялись как черты исчезающих городов-государств, так и черты зарождавшихся национальных государств. Но, какую бы черту мы ни выделили, голландский цикл, несомненно, стал водоразделом между двумя эпохами исторического капитализма: с одной стороны, эпохой города, а с другой — эпохой территориального государства и национальной экономики: «В центре Европы, кичащейся своими успехами и склонной (в конце XVIII века) вобрать в себя весь мир, господствовавший центр должен был расти, чтобы уравновесить целое. Ведущие самостоятельное (или почти самостоятельное) существование города теперь не имели достаточной опоры на близлежащую экономику, где они черпали силу; и скоро они не смогут выполнять свою задачу. Эстафету примут территориальные государства»[426].
Ниже мы рассмотрим вопрос о том, почему господствовавшая территория должна была «расти», чтобы «уравновесить целое». Пока же отметим, что появление территориальных государств как главных действующих лиц капиталистической экспансии привело к еще более глубокому взаимопроникновению капитализма и империализма. Хотя богатство генуэзской капиталистической диаспоры полностью зависело от усилий по ведению войн и строительству империй ее иберийских партнеров, сама диаспора воздерживалась от участия в такой деятельности. Генуэзский капитализм и иберийский империализм поддерживали друг друга, но лишь путем обмена, постоянно воспроизводя свою отдельную организационную идентичность. В голландском цикле такого разделения не было, но восьмидесятилетняя борьба за независимость Соединенных Провинций против имперской Испании наложила на голландский капитализм антиимпериалистический отпечаток. Даже по завершении этой борьбы Питер де ла Курт (Peter de la Court) представлял Голландию «кошечкой» в джунглях, полных «хищников». Этими хищниками были территориальные государства Европы: «...львы, тигры, волки, лисы, медведи или любые другие хищники, которые часто гибнут от своей собственной силы и не выносят, когда им приходится лежать в ожидании». Кошка действительно походит на льва. Но Голландия была «кошкой» раньше и останется ею впредь, потому что «мы, прирожденные торговцы, не можем превратиться в солдат» и «от нас большего добьешься в мирное время и при хорошей торговле, чем во времена войны и упадка торговли»[427].
В действительности же в основе голландской системы накопления, которая после заключения Вестфальского соглашения извлекала больше пользы из мира, чем из войны, лежали война и разрушение иберийской торговли. Кроме того, в неевропейском мире, особенно на Индонезийском архипелаге, «голландская кошка» была самой хищной из европейских «хищников» в том, что касалось насильственного уничтожения существующих систем торговли и производства и создания систем, более подходящих для «бесконечного» накопления голландского капитала. В метафоре де ла Курта все же содержится различие между империализмом больших территориальных европейских государств и территориально ограниченным капитализмом Голландской республики, различие, которое оставалось заметным на всем протяжении голландского цикла. Ибо стратегия власти Голландской республики базировалась прежде всего не на расширении территориальных владений, а на расширении контроля над денежным капиталом и международной системой кредитования. Сочетая сильные стороны венецианской и генуэзской стратегий, она опиралась на деньги и кредит как на основные средства, позволявшие превратить борьбу между территориальными европейскими государствами в орудие экспансии голландского капитала. Со временем, однако, эскалация этой борьбы подорвала успех голландской стратегии и создала условия для полного слияния капитализма и империализма в деятельности того государства, которое в конечном итоге стало новым лидером капиталистической экспансии[428].
Чтобы понять причины этого слияния, нам необходимо вернуться к утверждению Броделя о том, что размеры территории господствовавшего центра системы накопления так или иначе должны были расти одновременно со всей системой. Бродель полагает, что одной из главных причин того, что небольшая территория Голландии помешала ей остаться центром глобализующейся европейской системы накопления, была структурная нехватка рабочей силы. Он утверждает, что «Голландия могла взвалить на себя мировые морские перевозки лишь потому, что она получала от Европы дополнительную рабочую силу». Именно нищета остальной Европы «позволила голландцам “положить начало” своей республики»[429]. Но как только все большее число европейских государств попыталось сосредоточить в своих владениях источники голландского богатства и влияния при помощи той или иной разновидности меркантилизма и империализма, началось усиление конкуренции за европейские трудовые ресурсы, а размеры Голландской республики становились все более непреодолимым препятствием. Как сетовал Ста-воринус, «после 1740 года многочисленные морские войны, громадный рост торговли и мореплавания, особенно в тех странах, где этим занятиям прежде не уделяли большого внимания, и вытекающий отсюда огромный и растущий спрос на опытных моряков, на военные корабли и торговые суда настолько резко сократили их предложение, что в нашей собственной стране, славившейся прежде моряками, теперь необходимо потратить много сил и средств, чтобы обеспечить судно достаточным количеством опытных рук»[430].
При этом голландцы не могли конкурировать с большими территориальными государствами в создании колоний просто потому, что голландцев для этого было слишком мало. В результате в Северной Америке большинство колониального населения, почти все состоятельные торговцы, плантаторы и профессиональные слои имели британское происхождение, пользовались товарами, произведенными в Великобритании, и вели торговлю через британских торговых агентов.
Английские порты начали соперничать в транзитной торговле с Амстердамом, а затем и превзошли его. Кроме того, пока голландская промышленность приходила в упадок, британская быстро росла благодаря успехам трансатлантической торговли и растущей защите со стороны государства[431]. Успехи Великобритании, опережавшей Голландию в экспансии внешней торговли и развитии промышленности внутри страны, постепенно привели к сокращению доли транзитной торговли Амстердама. Но смертельный удар голландскому торговому превосходству был нанесен распространением меркантилизма на балтийский регион и последовательным разрушением всего, что так долго имело отношение к торговле — матери голландского капитализма[432].
Именно в таком контексте Соединенное Королевство стало новым лидером «бесконечного» накопления капитала и власти путем слияния капитализма и империализма. Как только Лондон, вытеснив Амстердам, в 1780-е годы стал финансовым центром европейской системы объединявшихся государств, именно Соединенное Королевство стало больше всего выигрывать от межгосударственной конкуренции за мобильный капитал. В этом отношении оно стало наследником капиталистической традиции, начало которой положили генуэзцы в «долгом» XVI веке и которую развили голландцы в «долгом» XVII веке. В других отношениях, однако, Соединенное Королевство стало наследником империалистической традиции, начало которой положили иберийские партнеры генуэзцев, — традиции, которую «антиимпериализм» голландцев и установление равновесия сил Европы в Вестфалии обратили вспять лишь временно и лишь частично[433].
Это особое слияние капитализма и империализма обеспечило накопление капитала и власти вместе с пространственным и институциональным закреплением, что отличало этот этап от голландского цикла в ключевых пунктах. Геополитически система государств, установленная в Вестфалии под руководством голландцев, была поистине анархической — то есть не имела центрального правления. Система межгосударственных отношений, воссозданная после наполеоновских войн под руководством Великобритании, напротив, была такой, когда равновесие сил в Европе трансформировалось хотя бы на время в инструмент неформального британского правления. После того как в ходе войн британцы добились превосходства в системе равновесия сил, они предприняли ряд дальнейших шагов с целью закрепить свое преимущество. Обеспечив положение, когда абсолютистские правительства континентальной Европы, соединенные в Священный союз, менявший равновесие сил, будут возникать только после консультаций во вновь установленной Венской системе международных отношений (европейском концерте), они создали им два противовеса. В Европе они потребовали, чтобы побежденная Франция была включена в число великих держав, и добились этого. Но в то же время она была отнесена к великим державам второго порядка. Противодействуя планам Священного союза восстановить колониальное правление, британцы выдвинули принцип невмешательства в Латинской Америке, приглашая Соединенные Штаты поддержать этот принцип. То, что позднее стало доктриной Монро — идея, чтобы Европа не вмешивалась в американские дела, — поначалу было британской политикой[434].
Преследуя свой национальный интерес через сохранение и консолидацию разбитой на части и «сбалансированной» структуры власти в континентальной Европе, Великобритания насаждала представление, будто ее огромная власть в мире используется в общих интересах — в интересах как бывших врагов, так и бывших союзников, как новых американских республик, так и старых монархий Европы. Это представление поддерживала также односторонняя либерализация Великобританией ее торговли, кульминацией которой стала отмена Хлебных законов в 1848 году и законов о мореплавании в 1849-м. В последующие двадцать лет более трети всего экспорта в мире направлялось в Великобританию. Соединенные Штаты, на долю которых приходилось 25% всего импорта и экспорта, были крупнейшим торговым партнером Великобритании, а на остальные европейские страны приходилось еще 25%. Проведением этой политики Великобритания сокращала внутренние расходы и одновременно обеспечивала другим странам средства для приобретения британских товаров. Эта политика вовлекала в торговлю почти весь западный мир, способствовала кооперации между отдельными странами и обеспечивала низкие издержки торговли за морем и в территориальной империи[435].
В этом отношении система накопления с центром в Соединенном Королевстве радикально отличалась от предшествовавшей ей голландской. В обеих системах территории метрополии служили главным транзитным пунктом. Но вскоре после того, как голландская система стала господствующей, ей бросил вызов агрессивный меркантилизм Великобритании и Франции. Британская же система могла консолидироваться на протяжении самого долгого мирного периода в европейской истории (1815-1914), который Полани назвал Столетним миром. Британцы, в совершенстве управлявшие балансом сил в Европе и являвшиеся центром мировой торговли, использовали эти два обстоятельства для укрепления условий наступившего долгого мира. Первое обстоятельство уменьшало возможность того, что какое-нибудь государство бросит вызов коммерческому превосходству британцев, как когда-то Великобритания начала оспаривать превосходство голландцев после Вестфальского мира. Второе обстоятельство «загоняло» все больше территориальных государств в систему мирового разделения труда, причем их заинтересованность в сохранении центрального положения Соединенного Королевства только росла. И чем более общим становился этот интерес, тем легче было Великобритании манипулировать балансом сил для предотвращения покушений на ее коммерческое превосходство.
Указанная комбинация обстоятельств чрезвычайно зависела от третьего отличия британской системы от голландской. В то время как Голландия была в первую очередь коммерческим транзитным пунктом, Британия была еще и промышленным центром, «мастерской мира». К тому времени Англия давно уже стала одним из ведущих промышленных центров Европы. Но лишь в XVIII веке расширение транзитной торговли Англии и огромные расходы ее правительства во время наполеоновских войн превратили индустриальные мощности Англии в эффективный инструмент усиления государства[436]. И наполеоновские войны стали здесь поворотным пунктом. По замечанию Макнила, потребности правительства дали толчок развитию черной металлургии, мощность которой, как показала послевоенная депрессия 1816-1820 годов, превосходила потребности мирного времени. Но одновременно это закладывало основы для будущего роста, поскольку британские металлурги должны были искать новые применения тому дешевому продукту, который выдавали их новые мощные печи. Так что военные потребности формировали следующие этапы промышленной революции, приведя к совершенствованию паровых двигателей, а также таким важнейшим новшествам, как железные дороги и корабли из металла, в условиях, которые были бы невозможны в мирное время, в отсутствие особого стимула к развитию черной металлургии[437].
В XIX веке железные дороги и пароходы впервые связали мир воедино, превратив его в экономику взаимодействующих сил.
В 1848 году нигде не было такой сети железных дорог, как в Великобритании. В течение следующих примерно тридцати лет, замечает Эрик Хобсбаум, «самые отдаленные уголки мира [начали] связываться такими средствами сообщения, какие по своей регулярности, способности к транспортировке огромных количеств товаров и людей и в особенности по скорости сообщения были беспрецедентными». По мере того как создавалась эта система транспортировки и сообщения, с неслыханной скоростью расширялась мировая торговля. С середины 1840-х до середины 1870-х годов объем товаров, перевозимых по морю между крупнейшими европейскими странами, увеличился более чем вчетверо, а торговый оборот (в стоимостном выражении) между Великобританией и Оттоманской империей, Латинской Америкой, Индией и Австралией увеличился примерно в шесть раз. Наконец, расширение торговли усилило конкуренцию и соперничество между государствами. Но в середине века европейские государства уже слишком сильно зависели от Великобритании как центра торговли, где можно было получать оборудование и ресурсы, чтобы так легко отказаться от этого[438].
Таким образом, в отличие от голландской системы международной торговли XVII века, которая была исключительно меркантильной, британская система международной торговли XIX века стала еще и единой системой механизированного транспорта и производства. Великобритания была одновременно и главным организатором и главным бенефициаром этой системы, в которой она играла двойную роль главного расчетного центра и регулировщика. Но подобно тому, как роль главного расчетного центра была неотделима от роли Великобритании как «мастерской мира», роль главного регулировщика была неотделима от роли строителя империй в неевропейском мире. Возвращаясь к метафоре де ла Курта, в отличие от Голландии, которая была и остается «кошечкой», Великобритания была и остается «хищником», у которого с переходом к капитализму еще больше разгорелся аппетит к территориальной экспансии. Мы уже говорили, что разграбление Индии позволило Великобритании выкупить у голландцев свой государственный долг и вступить в наполеоновские войны практически без внешних долгов. Это способствовало шестикратному увеличению британских государственных расходов в 1792-1815 годах, чему Макнил приписывает решающую роль в переходе к следующему этапу промышленной революции — производству средств производства. Еще важнее то, что начался процесс завоевания территориальной империи в Южной Азии, ставшей затем главной опорой всемирной власти Великобритании.
Этот процесс территориальных завоеваний был подробно рассмотрен в другой работе[439]. Здесь же я лишь упомяну два главных аспекта его связи с расширяющимся воспроизводством британской власти: демографическим и финансовым. Гигантские демографические ресурсы Индии укрепляли как экономическую, так и военную власть Великобритании. Экономический аспект заключался в том, что индийские рабочие были принудительно превращены из главных конкурентов европейских текстильных производств в главных производителей дешевой еды и сырья для Европы. В военном отношении, как мы уже упоминали в главе 5, людские ресурсы Индии были организованы в колониальную армию по европейской модели, эта армия полностью была на содержании индийских налогоплательщиков и постоянно использовалась в XIX веке в бесконечных войнах, открывших Азию и Африку для западной торговли и инвестиций. Что до финансового аспекта, то девальвация индийской валюты, навязанные печально знаменитые сборы в пользу метрополии, посредством которых Индия была вынуждена оплачивать свою привилегию быть обобранной и эксплуатируемой Великобританией, контроль Банка Англии над валютными резервами Индии — все это, вместе взятое, превратило Индию в «опорный пункт» финансового и экономического превосходства Великобритании[440].
Таким образом, под руководством Великобритании «бесконечное» накопление капитала и власти приобрело более масштабное пространственное закрепление, чем в других циклах: генуэзско-иберийском и голландском. Но по этой же причине оно в конечном итоге привело в большему перенакоплению капитала. Как и во время предыдущих циклов, действующий центр находился в положении, которое давало ему наибольшие преимущества от усиления конкуренции, предвозвещавшей смену фазы развития: от материальной экспансии к финансовой. Наступившая затем эдвардианская belle époque, однако, была лишь прелюдией к дальнейшей эскалации межгосударственных конфликтов, которые снова революционизировали историческую географию мирового капитализма. Аналогичная «революция» конца XVIII — начала XIX века вывела из борьбы за первенство в капиталистическом мире про-тонациональные государства вроде Соединенных Провинций (Голландии). Во время «революции» первой половины XX века уже наступила очередь национальных государств оказаться выдавленными из этой борьбы, если только они не контролировали аграрно-промышленно-военный комплекс размером с континент.
«[К концу XIX века] Великобритания становится более уязвимой, растет милитаризм и ура-патриотизм, — пишет Эндрю Гэмбл (Andrew Gamble), — поскольку неожиданно оказалось, что мир полон промышленных держав, которые с точки зрения ресурсов, людских резервов и промышленного производства как метрополия были гораздо сильнее, чем Великобритания»[441]. Быстрая индустриализация объединенной Германии после 1870 года особенно противоречила британским интересам, поскольку создавались условия для подъема неостровного государства Европы, которое могло претендовать на первенство на континенте и бросить вызов морскому могуществу Великобритании. Великобритания с союзниками сумели сдержать Германию во время Первой мировой войны, и Великобритания даже расширила границы своих заморских территорий. Но при этом она заплатила за эти военно-политические успехи такую цену, что больше не могла оставаться центром мирового капитализма.
Во время войны Великобритания действительно оставалась главным банкиром и сборщиком долгов на мировом рынке кредитов, гарантируя долги и для России, Италии и Франции. Было похоже, что Великобритания снова играет роль «банкира коалиции», как в XVIII веке. Но была одна существенная разница: огромный торговый дефицит с США, поставлявшими союзникам снаряжение и продукты питания на миллиарды долларов и требовавшими в ответ лишь некоторое количество их продукции: «Ни золото, ни продажа огромных запасов долларовых ценных бумаг Великобритании не могли закрыть эту дыру; и только за счет займов на нью-йоркском и чикагском денежных рынках можно было заплатить долларами поставщикам вооружений»[442]. Когда кредит Великобритании почти что истощился, Соединенные Штаты употребили всю свою экономическую и военную мощь, чтобы склонить весы в пользу своего должника. Влияние на равновесие сил решительно перешло от британцев к американцам. И если Ла-Манш больше не обеспечивал изоляции, то Атлантика еще эту задачу выполняла. Еще важнее то, что с появлением новых средств транспорта и связи и с преодолением барьеров пространства отдаленность Америки переставала быть препятствием для коммерции и военных целей: «И действительно, по мере того, как Тихий океан все больше соперничал с Атлантическим в качестве экономической зоны, положение Соединенных Штатов — этого острова размером с континент и с доступом к обоим величайшим океанам мира — становилось центральным»[443].
Этот «остров размером с континент» долгое время пребывал в процессе становления. Он стал продуктом столетнего процесса территориальных захватов и оккупации, благодаря чему Соединенные Штаты с самого начала своей истории вступили в эпоху империализма: «Американские историки, которые самодовольно хвастают тем, что европейские страны не знали колониализма поселенческого типа, всего лишь скрывают тот факт, что вся внутренняя история империализма Соединенных Штатов была развернутым процессом территориальных захватов и оккупации. Отсутствие захваченных территорий “за границей” объясняется беспрецедентным захватом территорий “дома”»[444]. Вот на что указывает Клайд Барроу (Clyde Barrow) подытоживая описание этого внутреннего империализма у Чарльза Берда (Charles Beard): «Мигрируя на запад, американские поселенцы несли с собой кровавую резню и разрушение окружающей среды; подобно саранче, они проходили один рубеж за другим, останавливаясь лишь для того, чтобы разграбить поселения, убить или оттеснить аборигенов». Перед самой Первой мировой войной в своих лекциях студентам-пацифистам Берд говорил, что «было заблуждением считать американцев мирными людьми; они самые жестокие люди в истории и были таковыми всегда»[445].
Если американский «остров размером с континент» создавался за счет массового истребления людей и разрушения окружающей среды, то за счет транспортной революции и индустриализации войны во второй половине XIX века он превратился в мощный аграрно-промышленно-военный комплекс, обладающий решающими конкурентными и стратегическими преимуществами по сравнению с европейскими государствами. Конечно, охватившая мир территориальная империя Великобритании имела больше ресурсов, чем Соединенные Штаты. Разбросанность и слабая взаимная интеграция британских колониальных владений — в противоположность региональной концентрации и сильной взаимной политической и экономической интеграции территориальных владений Соединенных Штатов — вот чем кардинально отличалась пространственная конфигурация ведущих капиталистических государств «долгих» ХЕХ и XX веков. Как мы уже отмечали выше, широко раскинувшаяся империя Великобритании была главным ингредиентом в создании и консолидации системы накопления, имевшей центром Соединенное Королевство. Но как только под влиянием революции в транспортных средствах и индустриализации войны усилилась конкурентная борьба государств за «жизненное пространство», начали расти затраты на защиту британских территорий, и ее имперские владения превратились из активов в задолженности. Одновременно преодоление пространственных барьеров (под действием тех же двух процессов) превратило континентальный размер, компактность, изолированность и прямой выход к двум океанам Соединенных Штатов в решающее стратегическое преимущество в ходе усиливающейся межгосударственной борьбы за власть[446].
Неудивительно, что эта борьба прекратилась с появлением двухполярного мира, что так часто предсказывали в XIX — начале XX века: «Международный порядок... перешел теперь “от одной системы к другой”. Значение имеют только Соединенные Штаты и СССР... и из этих двух американская “сверхдержава” гораздо сильнее»[447]. Как подчеркивал Томас Маккормик (Thomas McCormick), американские лидеры участвовали во Второй мировой войне «не просто для того, чтобы одолеть своих врагов, но чтобы заложить геополитическую основу послевоенного мирового порядка, который они будут создавать и который возглавят». В осуществлении этой грандиозной задачи помог британский опыт времен наполеоновских войн. Великобритания появилась на основном европейском театре военных действий только тогда, когда война вступила в завершающую, решающую стадию. Своим прямым военным присутствием Великобритания стремилась помешать какому-нибудь другому государству занять место Франции в континентальной структуре власти, а также подкрепить законность своих претензий на решающее слово в мирных переговорах. Так же и Соединенные Штаты вышли на европейский театр военных действий на последней, решающей стадии Второй мировой войны. Операция «Оверлорд» (высадка союзников в Нормандии. — Прим. ред.), вторжение американских войск в июне 1944 года во Францию и продвижение затем на восток в Германию сдерживали возможности русских на западе и обеспечили Америке место во главе стола переговоров о мире[448].
Эти аналогии отражают тот факт, что при обоих переходах власти главным для возвышения государства как гегемонистско-го была его решающая роль в установлении равновесия власти в системе государств. Но пространственное и организационное закрепление «бесконечного» накопления капитала и власти при гегемонии Соединенных Штатов было иным, чем во время британской гегемонии. Оно отражало новую историческую географию капитализма, сложившуюся в результате окончательного разрушения британского пространственного закрепления XIX века. Эта новая историческая география лежала в основе самого грандиозного политического проекта в истории человечества: создания мирового государства. Теперь мы переходим к появлению и провалу этого проекта.
Глава 9. Мировое государство, которого никогда не существовало
Вскоре после окончания Второй мировой войны Людвиг Дейо (Ludwig Dehio) в своей книге утверждал, что каждый раунд европейской борьбы за власть создавал условия для географической экспансии евроцентричной системы суверенных государств, перемещения центра силы дальше на запад и на восток и для необратимых изменений структуры самой этой расширяющейся системы. Дейо рассматривал механизмы, воспроизводившие баланс сил в Европе на протяжении пяти предыдущих столетий, как «структуру, которая... как показало вскрытие, перестала существовать». «Баланс сил на Западе сохранялся лишь потому, что противовес в виде новоосвоенных территорий за его пределами вновь и вновь использовался против сил, стремящихся к господству над миром... Те, кто покинул Европу в ходе последовательных волн эмиграции, после Второй мировой войны вернулись в регион... Старую плюралистическую систему малых государств полностью затмили гигантские молодые державы, которые Европа теперь призвала на помощь... Таким образом, старая система, охватывавшая всю Европу, теперь разрушается. Небольшая сцена как место, где выступала собственная сильная труппа, теперь теряет свою первостепенную важность и поглощается более широким просцениумом. Подпирая с двух сторон, два мировых гиганта берут на себя роли главных действующих лиц... Разделенная система государств меняется вновь и вновь. Но старая европейская тенденция к разделению теперь отброшена вытесняющей ее новой глобальной тенденцией к объединению. И развитие этой тенденции не остановится, пока она не утвердится по всей планете»[449].
Полвека спустя после того, как были написаны эти строки, крах одного из двух «мировых гигантов» и последующая централизация мирового военного потенциала в Соединенных Штатах превратили эти замечания в пророчество. Но задолго до того, как Дейо заметил конец «старой европейской тенденции к разделению», Франклин Делано Рузвельт задался вопросом, какая политическая структура может появиться из «новой глобальной тенденции к объединению». Оглядываясь на тридцать лет мировых войн, революций, контрреволюций и самого серьезного экономического спада в капиталистической истории, он пришел к убеждению, что всемирный хаос можно преодолеть только фундаментальной перестройкой мировой политики. В его представлении самым важным было, чтобы безопасность мира гарантировалась американской властью, осуществляемой через международные институты: «Но для того, чтобы такая схема стала идеологически привлекательной для страдающих народов мира, она должна опираться на институт, более открытый, чем международная валютная система, и менее грубый, чем совокупность военных союзов или баз»[450].
[422] Arrighi (1994: chs. 1 and 2).
[423] Эренберг цитируется по (1983: 47), а Фигероа — по Elliott (1970b: 96). Подробнее о генуэзско-иберийском цикле см.: Arrighi (1994: 109-132, 145-151).
[424] Arrighi (1994: 36-47, 127-151), Arrighi and Silver (1999: 39-41, 99-109).
[425] Barbour (1950: 13).
[426] Braudel (1984: 175). Выделено мной.
[427] Цит. по: Taylor (1994: 36, 38).
[428] Arrighi (1994: 144-158); Arrighi and Silver (1999: 48-51).
[429] Braudel (1984: 192-193).
[430] Цитп. no: Boxer (1965: 109).
[431] Boxer (1965: 109); Davis (1966: 307; 1969: 115); Minchinton (1969: 13).
[432] «Главной причиной окончательного упадка голландской системы мировой торговли в 1720-1730-х годах была волна промышленного меркантилизма нового стиля, которая пронеслась практически по всему континенту где-то около 1720 года... До 1720-го такие страны, как Пруссия, Россия, Швеция и Дания—Норвегия, не имели средств, а в ходе Великой Северной войны и возможности покончить с агрессивным меркантилизмом Англии и Франции. Но усиление чувства конкуренции среди северных стран вместе с распространением новых технологий и навыков (которые часто имели голландское или гугенотское происхождение) примерно в 1720 году привело к решительным переменам. В следующие двадцать лет на большую часть Северной Европы распространилась систематическая промышленно-меркантилистская политика». Israel (1989: 383-384).
[433] Arrighi (1994: 47-58; 159-169).
[434] Polanyi (1957: 5-7, 259-262); Weigall (1987: 58, 111); Kissinger (1964: 38-39); Aguilar (1968: 23-25).
[435] Barrat Brown (1963: 63); Kennedy (1976: 156-164, 149-150); Nye (1990: 53).
[436] Arrighi (1994: ch. 3).
[437] McNeill (1982: 211-212). См. также: Jenks (1938: 133-134) и Hobsbawm (1968: 34).
[438] Hobsbawm (1979: 37-39, 50-54).
[439] Arrighi and Silver (1999: 106-114, 223-246).
[440] Об этих и других аспектах использования ресурсов Индии см.: Barrat Brown (1974: 133-136); Tomlinson (1975); de Cecco (1984, 62-63); Washbrook (1990: 481); Bagchi (2005: 145-157, 239-243).
[441] Gamble (1985: 58).
[442] Kennedy (1987: 268).
[443] Goldstein and Rapkin (1991: 946).
[444] Stedman Jones (1972: 216-217). Выделено в оригинале. См. также: Agnew (1987).
[445] Barrow (2004: 28).
[446] Arrighi and Silver (1999: 66-84).
[447] Kennedy (1987: 357).
[448] McCormick (1989: 33-35).
[449] Dehio (1962: 264-266, 269).
[450] Schurmann (1974: 68).