Решающим стал взрывной рост евро-долларовых и других экстерриториальных финансовых рынков. Как ни странно, Бреннер едва упоминает об этом, хотя это произошло в те же годы, что и переход от бума к спаду, и это весьма важное событие 1970-х. Учрежденный в 1950-е годы для того, чтобы удерживать долларовое равновесие коммунистических стран, которые не желали рисковать, размещая доллары в Соединенных Штатах, евро-долларовый рынок поначалу рос за счет размещений американских транснациональных корпораций и офшорной деятельности нью-йоркских банков. В 1950-е — начале 1960-х годов этот рынок равномерно растет, а в середине и конце 1960-х начинает расти в геометрической прогрессии — в период 1967-1970 годов евродолларовые активы вырастают более чем в четыре раза[271].
Нам трудно с точностью определить, что именно стояло за этим взрывным ростом, но можно предположить, что пусковым крючком стало одновременное наступление в те годы кризиса доходности и кризиса американской гегемонии. Хотя Бреннер в основном уделяет внимание американским производителям на внутреннем рынке, мы знаем, что американские корпорации, действовавшие за рубежом, тоже столкнулись в это время с более жесткой конкуренцией со стороны европейских производителей[272]. Более того, Европа стала эпицентром «платежного взрыва» 1968-1973 годов. Горизонтальное давление растущей конкуренции и вертикальное давление требований рабочих, должно быть, сильно повлияли на то, что американские транснациональные корпорации, действующие за рубежом, предпочли ликвидность. А поскольку условия для выгодных реинвестиций денежных потоков в производство в США были еще менее благоприятными, чем в Европе, то американские транснациональные корпорации держали свои ликвидные активы на евро-долларовом и на других офшорных денежных рынках, вместо того чтобы возвращать их на родину.
Как бы то ни было, взрывной рост евровалютных рынков обеспечил игрокам на валютном рынке, включая американские банки и корпорации, серьезное орудие в борьбе со стабильностью контролируемой США системы фиксированного валютного курса. А как только эта система реально разрушилась, открылись ворота для того, чтобы растущая масса контролируемой частными лицами ликвидности могла вступить в соревнование с американскими и иными государственными акторами в производстве мировых денег и кредита. В этой конкурентной борьбе можно выделить три взаимно усиливающие друг друга тенденции.
Во-первых, падение режима фиксированного валютного курса придало новое ускорение «финансиализации» капитала, повысив риски и неопределенность коммерческой и производственной деятельности. Колебания валютного курса стали определяющим фактором состояния денежной наличности корпораций, продаж, доходов и активов в разных странах и разных валютах. Хеджируя эти колебания или стараясь заработать на них, транснациональные корпорации стремились увеличить массу ликвидности, задействованную в финансовых спекуляциях на денежных экстерриториальных рынках, где свобода действий была больше, а специализированные услуги доступнее[273].
Во-вторых, поскольку США перестали быть мировым жандармом, а американская валюта в начале 1970-х претерпела значительную девальвацию, правительства стран третьего мира заняли более решительную позицию на переговорах о цене на экспортируемое ими сырье, в особенности на нефть. Усиление межкапиталистической конкуренции и переход стран с низкими и средними доходами к индустриализации уже привели к значительному повышению цен на сырье еще до 1973 года. В 1973-м, однако, фактическое признание правительством Соединенных Штатов поражения во Вьетнаме, вскоре после чего поколебался и миф о непобедимости Израиля (во время войны Судного дня), побудило ОПЕК решительнее защищать своих членов от обесценивания доллара, и в течение нескольких месяцев картель в четыре раза повысил цены на сырую нефть. Наступивший в самом конце платежный взрыв, так называемый первый нефтяной шок, углубил кризис доходности и усилил инфляционные тенденции в ведущих капиталистических странах. К тому же в результате появился излишек нефтедолларов в размере 80 миллиардов, значительная часть которых осталась или была вложена на евровалютных и других офшорных денежных рынках. Таким образом, получила дополнительный мощный стимул к росту масса ликвидности, контролируемая частными лицами и организациями, которая могла быть использована для финансовых спекуляций и кредитования по негосударственным каналам[274].
Наконец, резкое увеличение в мире денежной массы и кредита в связи с исключительно мягкой денежной политикой США и взрывным ростом ликвидности, находящейся в частных руках на офшорных денежных рынках, не нашло соответствующего спроса, который бы помешал девальвации денежного капитала. Конечно, имелся высокий спрос на ликвидность, не только со стороны транснациональных корпораций, стремившихся застраховаться от колебаний валютного курса или спекулировать на нем, но и со стороны стран с низкими и средними доходами для поддержки их экономического развития в условиях все более конкурентного и изменчивого окружения. Однако по большей части этот спрос скорее усиливал инфляционное давление, нежели влиял на увеличение платежеспособной задолженности.
Раньше страны (за исключением Соединенных Штатов) должны были поддерживать свой платежный баланс в некотором равновесии. Им приходилось «зарабатывать» деньги, которые они хотели потратить за рубежом. Теперь они могли эти деньги занять. С ликвидностью, которая, казалось, могла расти бесконечно, страны, считавшиеся кредитоспособными, больше не были ограничены в своих зарубежных расходах. В этих условиях дефицит платежного баланса перестал автоматически сдерживать инфляцию внутри страны. Страны, имеющие дефицит, могли брать в долг без ограничений из бесконечного и волшебного резервуара ликвидности... Неудивительно, что инфляция в мире продолжала набирать скорость в течение целого десятилетия, и все более реальными становились опасения, что система частных банков разрушится. Долги постоянно реструктурировались, а некоторые бедные страны становились безнадежными несостоятельными должниками[275].
Иными словами, одновременное действие кризиса доходности и кризиса гегемонии вместе с американской инфляционной стратегией управления кризисом привело к десятилетию нарастания денежного беспорядка в мире, увеличивая и обостряя инфляцию и постоянно разрушая способность американского доллара быть всемирным средством платежа, резервной валютой и расчетной денежной единицей. Бреннер, ограничиваясь рассмотрением рентабельности в промышленности, не замечает этого более широкого контекста разрушения монетарных оснований мирового капитализма. Какой был смысл снижать давление на прибыль в американской промышленности посредством мягкой денежной политики, если при этом денежный капитал, эта альфа и омега накопления, стал настолько избыточным, что превратился в практически бесплатный товар? Может быть, злоупотребление со стороны США привилегиями сеньоража на самом деле направило капитал в альтернативные монетарные сферы употребления, лишая таким образом США одного из главных рычагов осуществления их власти в мире?
Корень проблем американского и мирового капитализма в 1970-х годах был не в низкой норме прибыли как таковой. В конце концов, снижение нормы прибыли для увеличения массы прибыли всегда было традицией исторического капитализма[276]. Настоящая проблема на протяжении 1970-х годов состояла в том, что денежная политика США была ориентирована на поддержание мировой торговли и расширение производства, хотя это расширение уже стало главной причиной роста производственных издержек, рисков и неопределенности для корпоративного капитала в целом и американского корпоративного капитала в особенности. Неудивительно, что лишь часть ликвидности, созданной американскими денежно-кредитными учреждениями, доходила до торговли и производства. Большая ее часть превращалась в экстерриториальную денежную массу, которая многократно себя воспроизводила, используя межбанковские (речь идет о частных банках) механизмы, и быстро возвращалась на международные рынки, где эти деньги конкурировали с долларами, выпущенными Федеральной резервной системой.
В конечном счете эта постоянно растущая конкуренция частных и государственных денег не шла на пользу американскому правительству, потому что рост массы частных денег освобождал все больше стран от узды платежного баланса и таким образом подрывал сеньоражные привилегии Вашингтона. Не шло это на пользу и американскому капиталу, поскольку возраставшая масса правительственных долларов давала офшорным денежным рынкам ликвидности больше, чем можно было безопасно и с прибылью вернуть в оборот. Все это вынуждало американские банки и другие финансовых посредников, контролировавших эти рынки, вступать в жесткую конкурентную борьбу за предоставление денег странам, считавшимся кредитоспособными, а на самом деле снижать стандарты, по которым устанавливалась кредитоспособность.
Разворачиваясь в контексте углубления кризиса гегемонии Соединенных Штатов, эта взаимно разрушительная конкуренция имела своей наивысшей точкой невероятный натиск на доллар 1979-1980 годов. Каковы бы ни были действительные или кажущиеся мотивы внезапной смены американской денежной политики, последовавшей за этим натиском, ее истинное долгосрочное значение — и главная причина того, что она вернула Америке удачу вопреки всем ожиданиям, — состояло в том, что эта смена политики покончила с разрушительной конкуренцией. Правительство Соединенных Штатов не только перестало кормить эту систему ликвидностью, но и начало агрессивную борьбу за капитал во всем мире — посредством рекордно высоких процентных ставок, налоговых льгот, предоставления большей свободы действий производителям и биржевым игрокам и возвращения интереса к доллару, ставшего результатом этой новой политики, — перенаправив огромные потоки капитала в США, о чем говорится в главе 5. Огрубляя, можно сказать, что суть монетаристской контрреволюции состояла в перенесении акцента государственной деятельности с предложения на спрос в ходе продолжавшейся финансовой экспансии. Этим переносом правительство США остановило конкуренцию с растущим притоком ликвидности со стороны частных лиц и организаций и взамен создало условия оживленного спроса на накопление этой ликвидности по финансовым каналам.
Монетаристская контрреволюция была не изолированным событием, но процессом, которым надо было управлять. Для характеристики колебаний в этом управлении процессом нам особенно поможет описание Бреннером межгосударственной кооперации и конкуренции ведущих капиталистических стран в 1980-1990-х годах. Всякий раз, когда появлялась угроза, что процесс выскользнет из рук и вызовет системный крах, ведущие капиталистические страны кооперировались и отводили эту угрозу, облегчая конкурентное давление на производителей, которым такой крах угрожал непосредственно, как это было с американскими производителями накануне заключения соглашения «Плаза» в 1985 году, а с японскими и в меньшей степени с западноевропейскими производителями — накануне соглашения «“Плаза” наоборот» в 1995-м. Но как только угроза отступала, конкурентная борьба между государствами возобновлялась вплоть до того момента, когда на горизонте начинала вновь маячить угроза краха. При всей содержательности этого описания ситуации Бреннер не говорит, были ли у этого процесса границы, и если были, то каковы они.
В начале 1990-х — еще до начала возрождения, исследованного Бреннером, но уже после того, как монетаристская контрреволюция превратила кризис 1970-х в новую belle époque американского и мирового капитализма, — я писал, что «самое поразительное сходство [новой belle époque с эдвардианской] состояло практически в полном непонимании преуспевшими в это время того, что внезапное и невероятное процветание, к которому они пришли, проистекало не из разрешения предшествовавшего кризиса накопления». Скорее «новое процветание имело в своей основе перенос кризиса с одного типа отношений на другой. И возвращение кризиса в еще более тяжелой форме было лишь вопросом времени»[277].
Данный диагноз напоминает утверждение Бреннера, что «экономическое возрождение Соединенных Штатов второй половины 1990-х годов определенно не было выходом из длительного спада» и что худшее еще впереди. Однако между бреннеровским диагнозом кризиса доходности, лежавшего в основе глобальной нестабильности последних тридцати лет, и моим есть два существенных отличия. Первое состоит в том, что я считаю кризис доходности лишь аспектом более широкого кризиса гегемонии. Второе — в том, что я считаю главным ответом капитализма на сложный кризис доходности и кризис гегемонии «финансиализацию» капитала, а не постоянное перепроизводство и избыток мощностей в промышленности.
Как мы увидим в третьей части этой книги, реакция администрации Буша на события 11 сентября ускорила наступление терминального кризиса американской гегемонии, приведя американскую belle époque к преждевременному концу. Впрочем, американская belle époque и могла быть лишь временной, независимо от действий Буша или другого президента, потому что финансовая экспансия оказывает противоречивое действие на стабильность системы. В краткой перспективе — в нашем понимании «краткая» означает десятилетия, а не годы, — финансовая экспансия обычно стабилизирует существующий порядок, позволяя сложившимся господствующим группам перенести груз усиления конкуренции (что угрожает их господству) на подчиненные группы в стране или в мире. Выше я уже в общих чертах описал тот процесс, посредством которого правительство США сумело превратить «финансиализацию» капитала из фактора кризиса американской гегемонии — каковым она была в 1970-е годы — в фактор восстановления богатства и власти США. С помощью других механизмов аналогичные, хотя и не столь поразительные превращения можно обнаружить не только в британоцентричной финансовой экспансии конца XIX — начала XX века, но даже и в финансовой экспансии середины XVIII века, имевшей центром Голландию[278].
Со временем, однако, финансовая экспансия дестабилизирует существующий порядок активными процессами, которые помимо экономического имеют социальный и политический характер. В экономике они систематически переключают покупа-. тельную способность с инвестиций, повышающих спрос на товары, включая рабочую силу, на накопление и спекуляции, чем обостряют проблемы реализации продукции. Политически фи-jj нансовая экспансия обычно связана с появлением новой конфигурации власти, что подрывает способность государства-гегемона обращать системное усиление конкуренции себе на пользу. А в социальном отношении финансовая экспансия вызывает?! массовое перераспределение доходов и социальные сдвиги, что провоцирует сопротивление и протест в подчиненных (низших) группах и общественных слоях, чей установившийся образ жизни подвергается атаке.
Формы, которые принимают эти общие тенденции финансовой экспансии, а также то, как они соотносятся в пространстве и времени, варьируются. Но в обоих случаях завершившихся переходов гегемонии исторического капитализма — от Голландии к Англии и от Англии к США — мы можем обнаружить ту или иную комбинацию этих трех тенденций. В прошлом их действие выливалось в полный и, по видимости, непоправимый крах организационной системы, который преодолевался только с восстановлением системы при новой гегемонии[279]. Крах и Великая депрессия 1930-х годов — единственный за последние сто пятьдесят лет пример, который точно соответствует бреннеровскому представлению о системном вытеснении мелких производителей или «откровенной депрессии» — были неотъемлемой частью позднейшего краха. Успешное превращение монетаристской контрреволюцией финансовой экспансии 1970-х годов в движущую силу восстановления богатства и власти США в 1980-1990-е само по себе не было гарантией, что нового системного краха больше не случится. Напротив, размах и сила этого превращения, возможно, обострили проблемы реализации во всем мире до такой степени, что «откровенная депрессия» становилась вполне возможной[280].
И здесь снова мы обнаруживаем, что экономика была тесно связана с политическими и социальными проблемами этого перехода как процесса. И если экономика новейшего перехода в своих ключевых моментах очень схожа с экономикой прошлых переходов, как об этом свидетельствуют и усиление конкуренции между капиталистами, и связанная с этим «финан-сиализация» капитала, политика и социология позднейшего перехода очень отличаются от прошлых. Мы уже говорили, что во время последнего Большого спада и belle époque не отмечалось, как во время Большого спада и belle époque конца XIX — начала XX века, тенденции к превращению конкуренции между производителями во всемирную борьбу стран за территории, с чем связана эскалация гонки вооружений восходящих и клонящихся к упадку капиталистических стран. Напротив, мировые военные мощности еще больше, чем раньше, сосредоточились в Соединенных Штатах, в то время как восходящие и клонящиеся к упадку капиталистические государства продолжали бороться за все большее единство мирового рынка. Конечно, невозможно сказать, что бы изменилось, если бы нарастание проблем с реализацией вызвало большую системную депрессию. В настоящее время, однако, сегментация мирового рынка, так решительно способствовавшая экономическому краху 1930-х, кажется, остановилась.
В тесной связи с вышесказанным и социальные силы, которые были ответственны за конкуренцию между капиталистами (и ее обуздание), в конце XX века решительно отличались от социальных сил, действовавших во время предыдущего перехода. Хотя монетаристская контрреволюция сильно подточила в ведущих регионах и в большинстве стран мирового Юга способность рабочего класса добиваться увеличения его доли в национальном и мировом «пироге», этот успех имел свои ограничения и противоречия. Главной проблемой здесь, как подчеркивает и Бреннер, был тот факт, что экономическое возрождение США 1990-х годов и продолжающаяся зависимость мировой экономики от экономики США основывались на беспримерном росте американской задолженности. Такая ситуация едва ли может продолжаться длительное время без того, чтобы не выплачивать долгов (или не делать «гарантийных» платежей) в объеме более 2 млрд долларов (не считая процентов), которые Соединенным Штатам надо платить ежедневно, чтобы поддерживать баланс с остальным миром. А между тем, как мы увидим в третьей части нашей книги, попытки США основать с целью поддержания этого баланса новую и — впервые в истории —действительно всемирную империю с треском провалились, оставив после себя ситуацию такой политической нестабильности, какой мир не знал, с 1920-1930-х годов.
К концу belle époque голландского капитализма в 1778 году журнал De Borger писал: «Каждый повторяет: “На мой век хватит, а после меня — хоть потоп!” — как говорится во французской поговорке, которую мы переняли в делах, если не на словах»[281]. Этой поговоркой удачно передается философия всех финансовых экспансий и belle époques исторического капитализма, включая последнюю belle époque. Главное отличие между сейчас и тогда состоит в несравненно большей силе клонящегося к упадку государства-гегемона.
Как утверждал Давид Каллео (David Calleo), системы государств терпят крах не только потому, что неуравновешенные и агрессивные новые державы бросают вызов существующему порядку, но и потому, что страны, клонящиеся к упадку, стараются не адаптироваться к изменившейся ситуации, а укрепить свою ускользающую гегемонию, превратив ее в эксплуататорское господство[282]. В 1999 году мы с Беверли Сильвером сопоставили нынешний и прошлый переходные периоды в истории гегемонист-ских государств западного мира, попытавшись определить ту роль, которую играли в крахе системы причины, названные Каллео. Во времена belle époque голландского капитализма голландская всемирная империя уже так сократилась, что адаптация Голландии практически не играла роли в последующем крахе по сравнению с ролью, которую играли нарождающиеся, агрессивные, стремящиеся к созданию империй национальные государства, прежде всего Великобритания и Франция. Сегодня же все наоборот. Теперь нет заслуживающих доверия агрессивных новых [милитаристских] государств, способных вызвать крах всемирной американоцентричной системы, но Соединенные Штаты имеют больше возможностей, чем Великобритания сто лет назад, обратить утрачиваемую ими гегемонию в эксплуататорское господство. Если эта система наконец разрушится, то в первую очередь из-за того, что США сопротивляются адаптации. И наоборот, адаптация США к растущей экономической мощи восточноазиатского региона является главным условием некатастрофического перехода к новому мировому порядку. Столь же важным условием является появление нового мирового лидера из главных центров восточноазиатского экономического роста... который хотел бы и мог бы подняться до системных решений системных проблем, оставшихся от американской гегемонии[283].
Уже после того, как я это написал, сопротивление США адаптации материализовалось в еще более крайней форме, чем можно было ожидать, в процессе реализации проекта «За новый американский век», зловещим пробным камнем которого стало вторжение в Ирак, что ускорило терминальный кризис американской гегемонии и способствовало дальнейшему переносу экономической мощи в Восточную Азию. Но будет ли катастрофический результат иракской авантюры прелюдией к еще большим катастрофам, или он научит американцев и правительство США приспосабливаться к новым реалиям мировой власти? Этот вопрос остается открытым, как и вопрос о том, нарождается ли в Восточной Азии новый мировой лидер, способный предложить системные решения системных проблем, оставшихся от американской гегемонии. Эти вопросы рассмотрены в третьей и четвертой частях нашей книги. Но прежде я хотел бы подробнее остановиться на глобальной нестабильности, связав это явление с теоретическими построениями первой части.
Несмотря на то что Бреннер считает Большой спад конца XX века ситуацией перепроизводства, в действительности он описывает вариант сверхнакопления капитала, что, согласно теории экономического развития Адама Смита, снижает норму прибыли, прекращая экономический рост. Но в главе 3 было показано, что Марксово понятие перепроизводства должно быть оставлено для ситуаций, когда, стремясь к накоплению, капиталисты прибегают к трудосберегающим мерам, мешая спросу расти вместе с предложением. Такая ситуация могла сложиться в результате монетаристской контрреволюции, но определенно не могла быть причиной двойного кризиса доходности и гегемонии, что и вызвало контрреволюцию.
Падение рентабельности в конце XX века трудно истолковать в терминах теории экономического развития Адама Смита, поскольку эта теория предполагала наличие правителя, приводящего в действие и регулирующего конкуренцию между капиталистами в общих интересах, в то время как падение рентабельности в конце XX века произошло в контексте сосуществования в мире множества суверенных государств. В нашем понимании гегемо-нистские государства играют в мире роль правительств, и, проводя свою политику, они могут следовать советам Адама Смита, обращенным к правителям, а могут и не следовать им. Так, в начале холодной войны США следовали духу (если не букве) советов Смита и тем, что создали условия последующего усиления конкуренции между капиталистами, модернизируя и расширяя японское и западноевропейское производство, и тем, что сдерживали способность капиталистов перекладывать на рабочий класс груз усилившейся конкуренции, содействуя на Севере почти полной занятости, а на Юге — экономическому развитию. Спонсируемая Соединенными Штатами монетаристская контрреволюция 1980-х, напротив, производила эффект, противоположный тому, что советовал Адам Смит: следуя печально известному лозунгу «Альтернативы нет», она содействовала восстановлению рентабельности посредством политики, которая позволяла капиталистам переложить давление конкуренции на рабочий класс и другие подчиненные группы по всему миру.
Как мы уже отмечали в главе 5, и Бреннер, и Гринспен указывали на большее ослабление влияния рабочего класса в США , чем в Европе и Японии, что и способствовало восстановлению прибыльности в США в 1990-е годы и позже. Тем не менее теория Смита о падении нормы прибыли приглашает нас обратиться к более важному вопросу: могло ли это восстановление, в свою очередь, способствовать снижению конкурентоспособности американского бизнеса внутри страны и за рубежом? Текущий платежный баланс той или иной страны может служить мерой этой общей конкурентоспособности. Как показывает график 3.2, в середине 1990-х, после восстановления прибыльности, дефицит платежного баланса США пережил взрывной рост, в то время как сальдо Германии и Японии продолжало быть активным. Не означает ли это правоты Адама Смита, утверждавшего, что высокие доходы производят «более разрушительное воздействие» на конкурентоспособность бизнеса, чем высокие заработные платы, на которые всегда жалуются капиталисты, в особенности если принять во внимание колоссальный рост среднего дохода американских высших менеджеров по сравнению с зарплатой среднего работника в промышленности — и это во время снижения конкурентоспособности американского бизнеса? В 1980 году это отношение составляло 40: 1; двадцать лет спустя — 475: 1, то есть в США они зарабатывали в 20-30 раз больше, чем в европейских странах и в Японии, и это несмотря на то, что европейские страны и Япония или почти догнали, или перегнали США по почасовой производительности труда. Эти экстравагантные вознаграждения высших американских менеджеров, не будучи решением проблемы, вполне могли быть одной из причин падения конкурентоспособности американских корпораций[284].
Как бы то ни было, но, возможно, главной причиной падения американской конкурентоспособности стало то, что тенденция к вертикальной интеграции и бюрократизации бизнеса, о которой мы говорили в главе 5, была обращена вспять. Усиление конкурентного давления в конце XIX века, как и предсказывал Адам Смит, снизило доходы всего лишь до «сносного» уровня, вызвав широкую реакцию капиталистов против «чрезмерной конкуренции». Как писал в 1900 году Эдвард Мид (Edward S. Meade), именно американские производители «устали работать на общество»; они хотели «увеличения доходов без отчаянной борьбы за них» и искали путей, как «остановить изнурительную борьбу, почти все результаты которой доставались потребителям в виде низких цен»[285].
Очевидным способом обуздать конкуренцию было горизонтальное объединение предприятий — через слияние, поглощение или захват, не меняющее принципиально ни необходимых затрат, ни выпускаемой продукции, ни рынков сбыта. Посредством объединения конкурирующие предприятия могли довести выпуск продукции, объем закупок и продаж до такого уровня, который гарантировал увеличение прибыли и наличие общих ресурсов, необходимых для того, чтобы пробиться на неконтролируемые рынки, развивать новые технологии и организовать свою деятельность с большей выгодой. Однако горизонтальное объединение было трудно осуществить на переполненных рынках — именно там, где оно было особенно нужно, тем более в отсутствие поддержки правительства.
Там же, где сделать это было можно, более эффективным способом обуздания конкуренции была вертикальная интеграция, то есть совместная деятельность предприятия с его поставщиками и клиентами с целью обеспечить поставки «вверх» начиная с производства сырья и выход продукции «внизу» вплоть до ее потребления. Объединенные предприятия, появившиеся в результате слияний, сокращали операционные издержки, риски и неопределенность в продвижении денежных потоков и продукции в цепочке последовательных стадий производства и обмена, от первичных затрат до продажи готовой продукции.
И если более эффективное направление потоков позволяло интенсивнее использовать производственные мощности и персонал при производстве и реализации, то координация административных усилий обеспечивала большую надежность движения денежных средств и быстрейшую оплату предоставленных услуг. И по мере того, как широкий и непрерывный поток денежных средств, обеспеченный такого рода централизацией, реинвестировался в управленческий аппарат для мониторинга и регулирования рынков сбыта и процесса труда, вертикально интегрированные предприятия завоевывали несомненные преимущества в конкуренции с монопредприятиями или менее специализированными объединенными предприятиями. Управленческий аппарат, как только он сформировался, в дальнейшем препятствовал приходу других игроков в те отрасли промышленности, которые были уже успешно реорганизованы посредством вертикальной интеграции[286].
Тенденции к горизонтальному объединению и вертикальной интеграции, порожденные жестокой конкуренцией конца XIX века, в трех главных индустриальных странах того времени: Великобритании, Соединенных Штатах и Германии — развивались совершенно по-разному. В Германии бизнес при активной поддержке правительства продвигался особенно успешно, причем в обоих направлениях, и создал чрезвычайно централизованную и монолитную систему торгово-промышленных предприятий, которая стала образцом для теории государственно-монополистического капитализма Маркса. Британский же бизнес, напротив, двигался в направлении дальнейшей специализации в качестве мирового коммерческого и финансового посредника, здесь не очень успешно шло горизонтальное объединение и тем более вертикальная интеграция. Бизнес Соединенных Штатов был где-то посередине: не столь успешный, как немецкий, в горизонтальных объединениях, он постепенно стал самым успешным в применении вертикальной интеграции[287].
[271] Versluysen (1981: 16-22); de Сессо (1982: 11); Walter (1991: 182).
[272] Chandler (1990: 615-616).
[273] См. также: Strange (1986: 11-13).
[274] Itoh (1990: 53-54, 60-68, 116); de Сессо (1982: 12); Strange (1986: 18).
[275] Calleo (1982: 137-138).
[276] В этом К. Маркс и А. Смит полностью согласны. См.: Marx (1962: 245-246).
[277] Arrighi (1994: 324).
[278] Arrighi and Silver (1999: глава 1 и заключение).
[279] Arrighi and Silver (1999: главы 1, 3 и заключение).
[280] Отвечая на критику Джеймса Кротти (James Crotty), Бреннер признает, 182 что строгая монетаристская политика обострила проблемы реализации в 1969-1970 годах. См.: Crotty (1999) and Brenner (1999: 130). Странно, однако, что он едва упоминает гораздо более тяжелые проблемы реализации, вызванные гораздо более устойчивой, широкой и строгой монетаристской политикой 1980-1990-х годов.
[281] Цит. по: Boxer (1965: 291).
[282] Calleo (1987: 142). Я заменил слова Каллео «ускользающее превосходство» и «эксплуататорская гегемония» на «ускользающая гегемония» и «эксплуататорское господство», чтобы лучше соответствовать различию, предложенному Грамши, между гегемонией и господством, чему мы следу-ем и в этой главе, и во всей книге.
[283] Arrighi and Silver (1999: 288-289).
[284] Ср.: Blackburn (2002: 201); Judt (2005); М. Reutter, Workplace Tremors. The Washington Post, October 23, 2005.
[285] Цит. no: Sklar (1988: 56).
[286] Chandler (1977: 7, 299).
[287] Chandler (1990); Arrighi and Silver (1999: 121-130).